Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Крейцер, отнюдь не чуждый тщеславия и себялюбивой жалости, скованный цепями службы, страшащийся «человеческой жертвы», пишет своей подруге — ему в это время тридцать пять:

<b>«Ведь я уже пожилой человек. Я связан словом чести с семьей и государством. Меня приняли на службу в расчете на то, что я придерживаюсь определенных мыслей, коих хватит не менее чем на двадцать лет и кои зиждутся на прочной основе благонравия и добропорядочности. Мне надлежит быть примером для ветреного юношества, коего я являюсь наставником, и мне не должно позволять себе никакой поэзии, хотя говорить о ней перед публикой я обязан по долгу своей службы».</b>

Таков жребий большинства немецких профессоров: не позволять себе поэзии, но судить о ней; только коллеги более поздних времен едва ли уже мучатся этим конфликтом, как мучился их безусловно достойный сожаления предтеча.

Гюндероде же, хоть теперь и маскируясь, снова прибегает к мужской роли: полностью избежать повторения невозможно. Она снова «друг», как в бытность достопамятного Савиньи, и, совершая акт самоотречения, она пишет Крейцеру о себе в третьем лице:

<b>«Друг снова навещал меня… Уверяю Вас, он всецело Вам предан. И чем только Вы так его приворожили? Что же до его жизни вообще, то я все более замечаю, что его героическая душа совершенно растворилась в любовной нежности и любовной тоске. Подобное состояние не на пользу человеку, который обречен на одиночество и, похоже, никогда не сможет соединиться с предметом своей любви».</b>

Она заходит в этом самоотречении настолько далеко, что в стихотворении, слишком откровенно озаглавленном «Единственный», меняет заголовок:

ЕДИНСТВЕННАЯ
Лишь об ней душа томится,
И мечта летит, как птица,
С ней, что в снах ночных мне снится,
В поцелуе долгом слиться;
И одно мне наслажденье —
Эта радость сновиденья,
Эта сладость опьяненья.
Видно, жребий всех, кто любит,—
То рождать, что нас погубит.

Уже никаких шуток, никакой игры, иронии и самоиронии. Насквозь выдерживается тон глубокой, неотвратимой печали, иногда оттеняемой тонами умиротворенности, смирения, реже — страсти и желания, все чаще — отчаяния: «В душе моей мрак».

Надежды им нет. Они это знают, опять забывают, вынуждены снова и снова вспоминать — невыносимое постоянное напряжение, напряжение на разрыв. Ловушка захлопывается над тремя людьми: окончательно решено, что «в жертву здесь приносятся двое, лишь потому, что они не вправе приносить в жертву третьего». «Лучше умереть, чем убить», — утешает себя Крейцер. Только умрет-то не он. Сублимируя свои «вожделения», он себя разделяет на человека внешнего и человека внутреннего: «Я как те деревянные фигурки силенов, что, сами будучи низменны, служат сосудами возвышенного духа, божественных образов…» Ей поручается головокружительный трюк — любить не его, таким, каков он есть, с его обычаями, с его манерами, а единственно то, что в нем прекрасно: сокрытый божественный образ, святыню души.

<b>«И вот тебе незыблемое основание твоего отношения ко мне: забудь меня как женщина — вернее говоря, помоги мне забыть тебя как женщину, — но не забывай моей души, ибо она прекрасна».</b>

И он, хоть его о том и не просили, дает клятву: он «более не поддастся соблазну пошлой мысли, будто для того, чтобы обладать Поэзией, непременно надобно разделить с нею ложе».

Он не первый гувернер, оскопивший сам себя. Образумим плоть, лишенную духа (бедная павшая духом плоть!), будем иметь дело лишь с духом, лишенным плоти, напустим их, этих бесплотных призраков, друг на друга! Союз душ, в котором Крейцер будет функционировать по части коленопреклонения, меж тем как ее поэзия вознесется сияющей радугой и будет все это озарять. О самокастрация, мать китча! Он сооружает себе одинокое ложе подальше от спальни бедной Софии, прячет меж невинных рабочих бумаг письма возлюбленной, дабы вынимать их ночью. Мы на трагедии, не в комедии… Решает финал. В основании простодушия — нас-то это не удивляет — лежит трагизм: люди калечат сами себя. Викторианская эпоха.

Гюндероде не может понять, что с нею творится. Она лихорадочно вынашивает фантастические планы, в своей очевидной надрывной взвинченности являющие прямую противоположность тем банальным препонам, что стоят у нее на пути: она готова жить третьей (!) в семействе Крейцеров, а София пусть будет домоправительницей и матерински нежной подругой обоих любящих! Потом вдруг она решает — поскольку Крейцера будто бы пригласили в Московский университет — последовать за ним в мужском платье, в роли ученика; абсурдный план, просочившийся, к несчастью, наружу. София перехватила письма. Лизетта Неес, пылая возмущением, пишет Каролине: «Фантазия жестоко отомстит тебе за то, что ты вознамерилась перенести ее в условия нормальной, обыденной жизни…» Круг тех, кто еще понимает друг друга, неотвратимо сужается. Рука об руку с безысходным горем идет одиночество.

Вдруг — София как раз вроде бы снова согласилась на развод — какие-то сплетницы и приятели Крейцера выражают сомнения, пригодна ли вообще Каролина для супружеской жизни, а одному теологу внушает серьезные опасения то, что она «привержена новейшей философии». Вопрос Гретхен, заданный женщине, — это, видимо, и есть прогресс. Речь идет о философии Шеллинга, которая — что верно, то верно — не признает личного бога. И тут Гюндероде вспоминает о своей гордости: «Должна ли я виниться в том, что считаю в себе самым достойным?» Она однажды так прямо и говорит Крейцеру — что он, похоже, во всякой сложной ситуации склонен жертвовать ею, а не собой.

Но и Крейцера тоже можно пожалеть: «Ах, если бы хоть в Софии было либо настоящее величие, либо настоящая злоба — в обоих случаях то было бы спасением для меня. Но эта ее доброта — она меня убивает!» Да, там, где нормальное желание счастья расценивается как непомерное притязание, самый рядовой человек оказывается помехой на пути — в большей степени, чем какой-нибудь сверхчеловек или выродок. Отречение, смирение там — добродетели. Любовь там — грех и вина. Ответ на это один: безысходная скорбь.

ЖАЛОБА ДУШИ
Кто, рыдая и тоскуя,
Знал разлуки муку злую,
С этой раной жил;
Кто мечту свою покинул,
Навсегда из сердца вынул
Все, что он любил,—
Тот поймет, что это значит,
Если в час веселья плачет,
Плачет вдруг душа —
Иль, ломая все границы,
К другу милому стремится,
Им одним дыша.
Кто единою судьбою
Связан с родственной душою —
Что ему тогда
Вера в высшую усладу,
Что грядет за скорбь в награду?
Ах, она не та!
Жизни этой несказанность,
Эту полную слиянность
Мыслей, мук и нег,
Эту боль, восторг, тревогу
Никакому в мире богу
Не вернуть вовек.

В смертной тоске, на исходе сил она мечтает умереть. Крейцер, еще недавно вроде бы решительно готовый на смерть, теперь заклинает ее:

94
{"b":"580287","o":1}