Так думают все они, его друзья, которых все больше тяготит общение с ним. Они видят в нем писателя, оказавшегося в «плену собственной манеры» (Аттербом), они пеняют на его искусственность, на отсталость и ханжество, им претят, как, например, его доброму когда-то приятелю Карлу Борромеусу фон Мильтицу, эти неизменные разговоры о военной славе и чести, которые стали особенно невыносимыми для них, когда они на собственном опыте убедились, что такое война. «То, чего я искал в войне: достойных опасностей, поэзии, рыцарства, — ничего этого, видит бог, нельзя было найти; одно только омерзение, ужас и еще раз ужас…» — пишет Мильтиц, естественно, не для Фуке, которого не хочет обидеть. Этого не хочет никто, даже Фридрих Пертес, его бывший издатель из Гамбурга, не желающий больше печатать Фуке; чтобы не обидеть его, он облекает свой отказ в одном из писем от 1819 года в утешительные слова:
<b>«Это правда, что твои сочинения читают нынче с меньшей охотой, нежели несколько лет назад… Но вооружись терпением!.. Все не так страшно, разве что ты какое-то время остался бы без издателя, и только! Так ведь и это определенно уладится… С неомраченным сердцем вперед, мой дорогой, мой милый Фуке! Сочиняй, пой, твори, и пусть не покидает тебя приятное, бодрое расположение духа!»</b>
Однако сам поэт утешает себя, пожалуй, лучше, чем этот неверный издатель, когда сравнивает свою участь с судьбой других великих поэтов. Его стихотворение «Участь поэта» было напечатано уже в 1816 году в изданной им совместно с Каролиной «Записной книжке для женщин». Оно начинается так:
Светские повесы,
Дамы и невесты,
Весь ваш шум словесный
Мне не повредит…
Затем поэт призывает оставить ему его песни, складывающиеся на крыльях мечты; завершается стихотворение следующими строфами:
Высшее стремленье
И крови волненье
Недоразуменьем
Кажется для вас.
Как гордых птиц, поэтов
Гнала судьба по свету
Без ласки и привета
И мне грозит сейчас.
Привет, изгнанник славный,
Ты, Данте, лучшим равный,
Ты, Тассо своенравный,
Привет мой шлю я вам!
Мы скоро рядом ляжем,
Друг другу все расскажем,
С улыбкою покажем
Рубцы всех наших ран.
Его неумение оценивать себя, которое столь же велико, как и недостаток самокритичности, исключает для него возможность трезво видеть свое положение. Ему и в голову не приходит, что его сочинения могут быть безынтересны. Он воображает, будто клика политических врагов отечества не может простить ему верность королю и препятствует его продвижению по пути успеха; даже в последние годы жизни он все еще не хочет сдаваться и надеется, как и прежде, «противостоять бурным стремлениям века, наперекор кишащему миру и всей этой суете, которую по недоразумению и по привычке именуют духом времени», — читаем в его автобиографии 1840 года. Впрочем, он только настраивает себя бодро держаться и не сдается больше из упрямства: Фуке чрезмерно страдает от все возрастающего одиночества. Прежние друзья пренебрегли его идеалами, с тем «чтобы вольнее предаваться греховному брюзжанию и раздраженному умничанию» («Пауль Поммер»), и мир не знает благодарности. «У-у! Холодно мне», — читаем в его романе «Беженец» (1824), когда один из героев войны 1813 года предчувствует, что слава военного поэта (хотя б он и оросил золотые струны кровью своего благородного и верного сердца) недолговечна: «У-у! Холодно мне в глубочайших недрах жизни! То ли утренний холод сковывает меня после ночной скачки? То ли это стынет кровь от твоей жутко-леденящей вести о неблагодарном мире?»
Но жизнь готовит ему новые страдания. В «Истории жизни» он пишет:
<b>«Ранним утром июля двадцать первого дня 1831 года пробудился я от сильного удара в дверь и стремительной беготни по дому, столь необычной в эти ранние часы, когда все вокруг еще бывает объято тишиной. Внезапный страх сковал мои члены. Сколько-то мгновений я отважился думать, что меня, постоянно мучимого сонливостью от длительных чтений по ночам, одолел сон и что на дворе уже день, и движение в доме связано, вероятно, с неожиданным приездом гостей, — всего несколько мгновений, не более, ибо через закрытые ставни сверху пробивался тусклый свет занимавшегося утра. С дрожью стал я натягивать на себя платье. Тут дверь стремительно распахивается, и на пороге появляется моя дочь Мария: „Отец! — взывает она прерывающимся от волнения голосом. — Пойдем, отец, матушке плохо!“ И, подавшись вперед, едва не рыдая, торопит, торопит меня: „Скорее, скорее иди, она умирает!“ Я бросился вон из комнаты. Любезная супруга умерла у меня на руках с благословением моим и мольбами. Ни звука не слетело со сладостных губ ее».</b>
В церковной книге Неннхаузена содержится запись о том, что Каролина умерла в возрасте 56 лет 9 месяцев и 14 дней от грудной водянки. Прах ее покоится в парке, «под сенью чудесной дубовой рощи». В эти тягостные дни Фуке сочиняет стихи, названия которым он дает соответственно дням их написания: «В день смерти», «Днем позже», «Накануне погребения», «Немного позже»; несмотря на всю их благочестивую стереотипность, эти стихи дают все же возможность почувствовать боль, которую они должны облегчить ему. Вместе с надгробными словами эти «послания песни и скорби» (начинающиеся впечатляющей строкой «Не беги скорби») переписываются и вручаются «избранному кругу тех», кто «чтил усопшую как одну из остроумнейших и задушевнейших писательниц». То, что Каролина «была и навсегда останется» «духовным центром» семьи, вполне определенно явствует из строк, написанных «скорбящим, но нашедшим утешение в боге» супругом, который наверняка не хотел тем самым сказать, хотя это становится теперь важным моментом, что он был второстепенной фигурой и его терпели только как мужа помещицы.
Хотя он и оговорен в церковной книге и в завещании как наследник наряду с тремя детьми Каролины от первого брака и дочерью от второго брака, доля наследства его ничтожно мала. Помимо 40 талеров в месяц, за ним оставлено право проживать в Неннхаузене на даровщину — при условии, что он не вступает в брак. Но вдовцом он живет недолго, всего два года. Третий брак оказался не более счастливым, чем прежние.
В первые дни его разражается семейный скандал. Наследники Неннхаузена (среди них и дочь Фуке Мария) отрекаются от «теряющего рассудок» отца и отказывают ему от дома. Не потому, что новая жена Фуке Альбертина (домашнее имя Берта, Бертхен) моложе 56-летнего барона на 30 лет, — причина в том, что она была в доме прислужницей (компаньонкой дочери) и родом из бюргерской семьи, дочерью корабельного врача из Барта близ Померании.
Реакция родственников по тем временам не столь уж несправедлива, как это может казаться сегодня. В дружеском кругу берлинских романтиков известен следующий случай: отцу поэта и критика Вильгельма Шютца[210] пришлось купить себе дворянский титул и рыцарское имение, чтобы сын мог жениться на бранденбургской дворянке Барниме фон Финкенштайн. Спустя шесть лет, в 1832 году, Людвиг Тик написал навеянную этим событием новеллу «Доказательство дворянского происхождения», в которой старый дворянин рассуждает следующим образом:
<b>«Барон или граф старинной, знатной фамилии, женящийся на девушке простого происхождения, поступает гораздо более низко и бессердечно, нежели тот, кто в порыве низменных чувств бесчестно соблазняет ее… Тут он по крайней мере не подрывает устоев государства, его грех падает на его только голову, несчастье обрушивается на тех двоих, кто совершил грехопадение, которого причиной бывает часто легкомыслие. Но на пути, кажущемся добродетельным, он делает истинно несчастными и себя, и девушку, а если у них есть родители, то и их; он вступает в тягчайший разлад со своими родственниками, дядьями и тетками, детей же своих лишает отличий и привилегий, которые предназначала им судьба; он подает, наконец, дурной пример, укрепляющий других, решающихся на подобное легкомыслие, и становится виновником того, что и в последующие поколения его гнусное заблуждение все еще приносит печальные плоды».</b>