Они стали, сами того не зная, и уж конечно не желая, первыми на планете людьми, оказавшимися так далеко от места рождения, за исключением, возможно, легендарного Марко Поло.
И разумеется, они совершенно растерялись.
— В чем я уверен, — заявил Сильвестре Андухар, поджаривая на огне пойманную рыбу, — так это в том, что чертовы краснокожие Великих равнин делятся на три большие семьи: дакотов, лакотов и накотов. Их языки очень похожи, а все вместе они образуют союз племен под названием «сиу», что означает «друзья» или что-то вроде того. Хотя другие народы называют их «натавесеваками», что означает «змеелюди». Так что можешь мне поверить, у них есть родичи в двух месяцах пути в любую сторону отсюда, что уже само по себе говорит, насколько велики эти земли. Это как если бы у меня были родственники где-нибудь на Руси или в Египте.
— Понятия не имею, где находится эта Русь, не говоря уже о Египте, — честно признался канарец. — Но подозреваю, что где-то у черта на куличках.
— Примерно так. До сих пор не перестаю удивляться, насколько необъятны эти земли. Каждые одиннадцать месяцев меня передавали другим владельцам, потому как их закон гласит, что, если раб прожил в селении четыре сезона, он становится полноправным членом племени, и чтобы лишить рабов этого права, эти сволочи меняются пленниками, когда подходит срок.
— Вот ведь сукины дети!
— Таков закон, который оказался ловушкой. Мне довелось жить в трех из семи больших племен — или семей, как их называют дакоты: у «тех, кто стреляет среди листвы», у «рыб, пришедших из-под земли» и, наконец, у тетонванов, то есть «тех, что живут на равнинах» — и все они утверждают, что прерии безграничны.
— Ничто в этом мире не безгранично, — заявил Сьенфуэгос, нисколько не сомневаясь в своих словах. — Раз уж у прерий есть начало возле моря, откуда мы пришли, то я уверен, что где-то должен быть и конец.
— Возможно, только краснокожие сами понятия не имеют, где прерии могут кончаться.
— Ясное дело, что они этого не знают; ведь они самые что ни на есть примитивные люди, до сих пор охотятся с каменными топорами и стрелами, то есть не знают металлов, а растить хлеб могут лишь там, где много земли и воды. Даже мой дед, дикий гуанче, был более цивилизованным, чем эти дикари.
— А какого черта им растить хлеб, когда кругом полно оленей, птиц и луговых собачек? — резонно возразил Андухар. — К тому же они никогда не остаются на одном месте достаточно долго, чтобы дождаться урожая, поскольку должны следовать за стадами бизонов. Они, конечно, любят кукурузу, но им намного удобнее привезти ее издалека, выменяв на шкуры и вяленое мясо, чем растить самим.
— Ну ладно! — согласился Сьенфуэгос. — Понятно, что чертовы краснокожие — народ отсталый, но они хотя бы не людоеды, — с этими словами он пристально взглянул на своего спутника. — Они ведь не людоеды, правда?
— Никоим образом! — заверил Андухар. — Хотя, не скрою, есть у них такой обычай: спустя три или четыре года после смерти родственника — а надо сказать, покойников они не зарывают в землю, а поднимают высоко на столбах, чтобы не добрались койоты — они возвращаются на кладбище, сжигают останки, растворяют в воде пепел и пьют эту воду. Считается, что таким образом к ним переходят доблести предка.
— А если у него не было никаких доблестей?
Андухар немного помолчал, поедая сочную форель, а потом озадаченно взглянул на Сьенфуэгоса.
— Что ты хочешь этим сказать? — хмуро спросил он.
— Я знаю очень мало покойников, чьи достоинства хотел бы унаследовать, — ответил канарец. — Пожалуй, лишь пепел Алонсо де Охеды пришелся бы мне по вкусу, да продлит Господь его годы!
— Даже не напоминай мне об Алонсо де Охеде! — простонал Андухар. — Я собирался поступить к нему на службу, когда его назначили губернатором Кокибакоа, но в последнюю минуту чертов Дорантес втянул меня в эту дурацкую авантюру, отправиться на поиски источника Вечной молодости.
— Асдрубаль Дорантес?
— Он самый. А ты что, с ним знаком?
— Нет, я лишь наткнулся на его могилу.
— Его укусила гремучая змея, его невозможно было спасти. Он был хорошим парнем, мы знали друг друга с детства, но я никогда не прощу ему, что втянул меня в это дерьмо.
— Думаю, это дерьмо все же лучше, чем могила, — заметил канарец. — В конце концов, никто бы не втянул тебя в это дерьмо, если бы ты сам в него не полез.
— У меня были причины, чтобы в него полезть, — тихо ответил Андухар.
— Какие?
— Дело в том, что мой отец был добрым человеком, и дела его шли настолько успешно, насколько это возможно в таком порту, как Кадис. Вот только у него было шестеро детей от законной супруги и еще восемь бастардов от двух служанок. Так вот, чтобы тебе было ясно, я — как раз один из этих бастардов, самый младший, а потому мне доставались пинки и колотушки от всех обитателей нашего громадного особняка, а было их не счесть... — Сильвестре Андухар сплюнул и добавил: — Самое лучшее, что отец для меня сделал — разумеется, не считая того, что помог мне появиться на свет, да и то не могу сказать, хорошо это для меня или плохо — так это отдал меня в обучение к священнику, который приходил трижды в неделю, чтобы обучать четырнадцать «плодов страсти», как папаша любил нас называть, чтению, письму, а также хорошим манерам.
— Я научился читать уже взрослым, — признался Сьенфуэгос. — Да и то лишь благодаря картографу Хуану де ла Косе. А еще он научил меня считать, поскольку до этого я даже не мог точно сказать, сколько именно коз я пасу.
— И как же ты узнавал, что какая-нибудь из них потерялась?
— Я знал их всех по именам. А хозяину никогда не было особого дела, сколько там коз пасется в горах, а потому и меня это не слишком заботило.
— Боюсь, это не лучший способ ведения хозяйства, — заметил Андухар. — Так или иначе, мой отец был умелым дельцом, а потому оставил большое наследство, его поделили между законными детьми. Ну а нас, бастардов, через неделю после похорон попросту выкинули на улицу.
— Как они могли так поступить с родными братьями? — ужаснулся канарец.
— Именно потому, что мы были их родными братьями, с нами так и поступили. Они выгнали из дома братьев, сестер и их матерей, ведь, как говорится, месть — это блюдо, которое следует подавать холодным. В общем, полагаю, хозяйка дома, донья Филомена, имела удовольствие потребить это блюдо по всем правилам: за четверть века ревности и злобы оно успело достаточно остыть, — андалузец красноречиво развел руками и закончил: — Вот почему я говорю, что рожден для того, чтобы влипать в дерьмо. Спустя полгода Асдрубаль Дорантес уговорил меня отправиться на поиски удачи и новых горизонтов, и надо сказать, мне грех жаловаться: пусть я не нашел удачи, но зато горизонтов — сколько угодно.
— Ты прав, горизонтов здесь и впрямь — хоть шляпой ешь! Вот только они всегда одни и те же.
— А всего хуже то, что стоит броситься в очередную авантюру, тебе и в голову не придет, что за этими горизонтами вполне может не оказаться ничего, кроме новых горизонтов, как это часто случается с нашими мечтами и надеждами, которые в итоге оказываются лишь миражами.
Сьенфуэгос устремил взгляд в сторону далекой линии горизонта — безупречно прямой, словно прочерченной по линейке, что тянулась по всем сторонам света, разделяя синее небо и желто-зеленое море травы. Под конец он лишь недовольно фыркнул и пробурчал себе под нос:
— Один из моих учителей, обращенный иудей Луис де Торрес, которому пришлось принять христианство под угрозой попасть в застенки, как-то сказал, что самая ужасная тюрьма не имеет ни замков, ни решеток, но при этом из нее невозможно вырваться. Тогда я думал, что самой страшной тюрьмой он называет свою совесть, но сейчас склоняюсь к мысли, что, окажись он здесь, то согласился бы — нет на свете худшей тюрьмы, чем здешние Великие равнины, ведь в какую сторону ни пойди, всё равно никуда от них не денешься.
Возможно, канарец несколько преувеличивал, но равнины и в самом деле были самой настоящей тюрьмой без замков и решеток, простирающейся на тысячи километров в любом направлении.