Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— И попрошу без антисемитских намеков! — Надменно поднял темную бровь фон Шаунбург на какую-то совершенно, следует отметить, невинную шутку Матвеева. — Антисемит, господин Гринвуд, у нас один, и он — я. По служебной необходимости, так сказать, по происхождению и душевной склонности.

— Ты антисемит? — Почти искренне удивился Степан.

— Я. — Усмехнулся Олег.

— А я, тогда, кто? — Ответил Матвеев словами из старого анекдота про новых русских.

— А вас… англичан никогда толком не поймешь. Туман.

Вот так вот, и что он хотел этим сказать? На какую заднюю мысль намекал? И кто он, Майкл Гринвуд или Степан Матвеев, на самом деле, здесь и сейчас? Хороший вопрос, иметь бы к нему и ответ.

А разговор между тем продолжался и нечувствительно перешел на «Танго в Париже». Да и странно было бы, если бы не перешел.

— Ну, что скажешь, баронет? — Говорили по-французски, просто потому что так было удобнее. Не надо перестраиваться каждую минуту, и «фильтровать базар» тоже не нужно. На каком бы еще языке и говорить между собой двум образованным людям: немцу и англичанину?

— Ну, что скажешь, баронет?

— А можно я промолчу?

Обсуждать фильм и Татьяну Матвеев решительно не желал. Тем более, с Олегом. Тогда, той пьяной ночью в Арденнах, он ведь про нее ничего не знал. Это потом уже выяснилось, что Татьяна и Олег знакомы и как бы даже более чем знакомы…

— А можно я промолчу? — Голос не дрогнул и рука, подхватывающая чашечку с кофе, тоже.

— А что так? — Поднял бровь Олег, совершенно не похожий на себя самого, каким знал и любил его Степан. — Я тебя, вроде бы, ни в чем не обвинял…

— Ты не обвинял. — Согласился Матвеев и демонстративно сделал глоток кофе.

— Ага. — Глубокомысленно произнес Ицкович и выпустил клуб ароматного дыма.

— И что это значит, господин риттер? — Закипая, «улыбнулся» Степан. — Вы что же, во мне ни совести, ни дружеских чувств не числите?

— О, господи! — Воскликнул Олег, кажется, совершенно сбитый с толку столь ярко выраженными «чувствами» своего старого друга, которого, верно, знал не хуже, чем тот его. — Мне тебя теперь утешать надо?

— Меня не надо.

— Так и меня не надо. — Улыбнулся Шаунбург очень знакомой, вернее, ставшей уже знакомой за прошедшие полгода улыбкой. — А потому возвращаюсь к первому вопросу. Что скажешь?

— Скажу, что у тебя оказалось совершенно невероятное чутье. — Сдался, наконец, Степан. — А она — талант.

— Да, — кивнул Олег-Баст, — она талант. И это замечательно, поскольку совершенно меняет расклад в нашей игре, сам знаешь с кем.

— Ну, да. — Согласился Матвеев, который и сам уже об этом думал. — Им теперь придется быть крайне осторожными с мадмуазель Буссе. Это с одной стороны. С другой — она уже имеет или будет вскоре иметь в их глазах свою собственную, никак с тобой не связанную ценность. Ведь знаменитость способна приблизиться к таким людям…

— Ольга Чехова. — Кивнул Ицкович. — И к слову, мне тут одна птичка напела… Знаешь, кто к нашей певунье проявил совершенно определенный интерес?

— Морис Шевалье.

— Пустое. — С улыбкой отмахнулся Олег. — Пикассо уже написал ее портрет и заваливает цветами.

— А…?

— А она… Впрочем, разве это наше дело?

Показалось Степану или на самом деле в голубых глазах фашиста проступила вполне еврейская грусть? Возможно, что и не показалось, но вот его действительно вдруг снова накрыло волной раздражения. На себя, на нее, на Олега… Однако раздражение раздражением, главное было в другом, в том, о чем Матвеев никому даже рассказать не мог.

* * *

Ночь давила летней духотой. Открытое окно не приносило прохлады — безветренная погода третий день уплотняла влажный воздух, превратив его в мерзкий кисель. Уже скоро час как Степан ворочался в постели, безуспешно считая овец. Во всяком случае, он так полагал, что длится эта мука никак не менее часа. Оставалось применить проверенное годами средство. Не включая света, нащупал на прикроватном столике сигареты и спички. Сел, закурил. Еще пошарив, придвинул к себе пепельницу и графин с местным бренди. Пить не хотелось, но лекарство принимают по необходимости, а не по желанию. Большой глоток обжёг нёбо и прокатился по пищеводу, словно наждаком обдирая слизистую. Подступившую, было, мгновенную тошноту погасила глубокая затяжка. За ней почти без перерыва последовала вторая. На третьей сигарета внезапно закончилась, и пришлось взять новую. Но зато уже через несколько минут в голове зашумело, отяжелел затылок, и глаза начали неудержимо слипаться — желаемый результат достигнут. Спокойной ночи!

Матвеев откинулся назад, на подушки — прямо поверх простыни, которой до того укрывался. Сон навалился сразу, без сладкой полудрёмы и прочих предисловий. Обычно, сны у него приходили и уходили неслышно, не оставляя в памяти и следа ночных переживаний. Лишь немногие задерживались на время, достаточное для их осознания, но такова уж была особенность матвеевской психики. Зато, если уж что-то запоминалось, будьте уверены: прочно и в мельчайших подробностях. Цвета, звуки и даже запахи складывались в настолько непротиворечивую, целостную картину — куда там реальной жизни!

Так случилось и на этот раз. Сон не просто запомнился, он буквально врос во внутренний мир Степана, оставшись надолго, возможно, навсегда, чтобы сидеть занозой и причинять боль. Чтобы сжимать временами в безысходной тоске сердце…

Он стоял у поперечной балки на чердаке большого дома. Свет, пробиваясь сквозь слуховые окна, делил пронизанное пылью пространство на причудливые геометрические фигуры. Тишину нарушало лишь воркование голубей и доносящаяся откуда-то — совсем издалека — музыка: военные марши. Среди резких запахов птичьего помёта, сухой перегретой пыли и ещё чего-то знакомого тревожно-ускользающего Матвеев уловил ток свежего воздуха и двинулся в его направлении. Как долго шел не запомнилось. Да и шел ли вообще? И вдруг увидел: одно из узких слуховых окон — без стёкол, оттуда и сквозило. Здесь, стало быть, и начинался сквознячок, что словно нить Ариадны, привел Матвеева… Куда? Тут-то Степан и понял что же ему напоминал этот странно знакомый, навевающий неприятные хоть и смутные ассоциации запах. У разбитого окна, на боку, нелепо запрокинув голову, но, не выпустив из рук винтовки, лежала Ольга. Из-под её разметавшихся — «Почему без шапочки? — бронзовых волос растекалась лужа крови. Кровь… Кровью и пахло, а пуля снайпера вошла ей в правый глаз.

Легкая смерть. Быстрая. Стремительная. Она ничего и почувствовать не успела… Но кто, тогда, уходил от погони на побитой пулями машине в горах между Монако и Ла Турбие? И кто ушел с полотна дороги в вечный полет, увидев, что выхода нет? Ольга? Но вот же лежит она перед ним на чердаке какого-то дома в старой ухоженной Вене, хохочет в лицо гестаповскому дознавателю, пускает пулю в висок на виду у опешивших от такого хода болгарских жандармов… Она… Там, здесь, но неизменно только одно: смерть.

По лестнице загрохотали солдатские сапоги, послышались отрывистые команды на немецком.

«Надо уходить, ей уже не помочь, поздно…».

И он ушёл, сразу, как бывает лишь во сне, — мгновенно переместившись куда-то ещё. Куда-то… Серые стены, тусклый свет лампочки в проволочной сетке над железной дверью… Тюрьма? Крохотное зарешеченное окно под потолком покрашено изнутри белилами и почти не пропускает света. Тюрьма… А посреди камеры, на металлическом табурете, привинченном к полу, сидит женщина. Руки скованы наручниками, когда-то белое крепдешиновое платье превратилось в грязные лохмотья, лицо и тело — те его части, что видны в прорехи — покрывают синяки, ссадины и круглые специфические ранки от сигаретных ожогов…

Страшный конец, плохая смерть. От жалости и тоски сжало сердце.

Таня!

Таня? Но разве не она стреляла тогда из окна машины и в отчаяньи, — когда кончились патроны, — бросила парабеллум в настигающий их «Хорьх», а Ольга за рулем жала на газ, резко тормозила на крутых поворотах, лихорадочно переключая скорости, и гнала, гнала свой шикарный «Майбах» по горным дорогам южной Франции, отрываясь от погони? Или нет! Постойте! Все было не так.

123
{"b":"577615","o":1}