Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Р. О. Якобсон, человек очень чуткий к обвинениям в гитлеризме, но знавший особенности человеческого существования в падшей стране, прекрасно относился к Н. Н. и всегда хвалил ее мемуары.

Я полагаю, что перед войной и до лета 1942 года она разделяла образ мыслей своего круга: не только жестокие политические убеждения и упования четы Мережковских (религиозные чаяния которых она презирала), Вольского, Смоленского и им подобных, но и благоглупости Бунина с Зайцевым, надеявшихся, судя по их опубликованной переписке, что не так страшен черт, как те, кто его малюет.

Судя по “Курсиву”, из поездки в Германию по издательским, вероятно, делам в 1937 или 1938 году Н. Н. не вынесла более тягостного впечатления, чем то, что бледная и слабая берлинская девочка-кабатчица, воспетая Ходасевичем в зловещем стихотворении “An Mariechen”, стала, как ей показалось, толстой женщиной лет сорока. Мало того, увидев “новую Германию”, она, видимо, решила, что Гитлер сможет покончить со Сталиным. Когда я ей сказал однажды, что у нее замечательно получился Асташев в “Облегчении участи” (тот, что любил смотреть в кинохронике, как человек в отличной паре военных сапог принимает парад других людей в таких же сапогах), она ответила: “Еще бы, Асташев — это я”. Я думаю, что в разговорах она, всегда любившая ошарашить собеседника чудовищно вызывающими мнениями, могла сморозить безобразную чепуху.

Н. Н. писала незабываемые стихи, отличные повести, посредственные романы (хорош был только первый), она сделала несколько выдающихся наблюдений как литературовед и литературный критик, но она не была так умна, как может показаться со стороны. Это особенно заметно в ее очень слабых стихотворениях на злобу дня. Зато она жадно прислушивалась к умным, а иногда и не очень умным, но интересным или привлекательным людям, надолго попадая под их влияние.

Антисемиткой она не была никогда, но долго не верила, что евреев убивают, а когда увидала гестапо в действии, получила прикладом по уху и узнала правду, то немцев возненавидела лютой и непреходящей ненавистью, как ненавидят только разочаровавшиеся.

При немцах она не напечатала ни слова, в отличие от многих иных, и имя ее не фигурирует в статье Г. Я. Аронсона о русских гитлеровцах в журнале “Парижский вестник” (“Новый журнал”, № 18). В на редкость неряшливо откомментированной и односторонне составленной публикации «“Дело” Нины Берберовой” в журнале (“НЛО”, № 39, 1999. См. с. 173, прим. 89) умалчивается об отсутствии ее имени в аронсоновском позорном реестре.

Я знал Берберову без малого тридцать лет. Если правда, что она симпатизировала гитлеризму за четверть века до нашего знакомства, то, значит, прав Гумилев: мы меняем души. Портрет ее души во второй половине 30-х гт. я нахожу отчасти в образе Нины Туровец, Нины “de Rechnoy” (она же Madame Lecerf) из романа “Подлинная жизнь Себастьяна Найта”. Недаром Набоков водил Нину Берберову завтракать в парижский “Медведь”; я думаю, что он не “радовался” ей, как она оптимистически предположила в конце 4-й главы “Курсива”, а бесстрашно изучал опасное очарование женщины, разбивающей судьбы, той равнявшейся на пошлейшую современность, отрекшейся от всего, что было свято для Ходасевича, незабываемой и смертоносной “любительницы жизни”, к которой обращены слова самого потрясающего любовного стихотворения XX века: “Кентаврова скорее кровь / В бальзам целебный превратится, / Чем наша кончится любовь”.

В дни первых наших встреч с нею, в Нью-Йорке на святки 1968 г., в знаменитой артистической забегаловке “Stagecoach” (“Дилижанс”), она испытывала мое терпение давно уж наговоренной пластинкой о том, что русское стихосложение старомодно и ямбом больше писать нельзя, он однообразен, над этим на Западе смеются; что Пушкин подражал Александру Поупу, “знаете, был такой английский поэт XVIII века Александр Поп”; что Ходасевич был хороший поэт, но не величайший поэт нашего столетия, со стороны Набокова очень любезно было так написать, но ведь это неправда, великий поэт в России был только Блок, а вообще русская литература сильно отстала в XX веке от западной, она жеманна, ханжески стыдлива, и у нее не было такого гениального освободителя, как Д.-Х. Лоуренс.

Помню, что, с растущим раздражением слушая всю эту несусветную смердяковщину, я отвечал довольно невежливо: “Да, Н. Н., я знаю, кто такой Александр Поуп, у меня диплом бакалавра с отличием в области английской словесности. Нет, Н. Н., позвольте показать наглядно вот на этой бумажной салфетке, как разнообразен русский ямб, хотя, я думаю, вам это уже объяснял когда-то сам Андрей Белый. Да, Н. Н., я думаю, что Ходасевич был великий поэт и день его славы придет, как пришел уже день славы Мандельштама. Нет, Н. Н., мне кажется, что в XX веке нет другой такой литературы, как русская, во всяком случае, поэзии такой нет”.

Именно тогда, глядя на ее все еще прозрачную, гладкую, матовую кожу, слыша прекрасный, старомодный, хрустальной чистоты русский язык, на котором она пробовала меня интриговать своим светским американским модернизмом, я понял, что она страшно похожа на Madame Lecerf. Но тут она улыбнулась улыбкой упоительного удовлетворения и сказала скороговоркой: “В самом деле, в какой еще литературе сейчас есть одновременно и Набоков, и Солженицын?”

В те дни издатели Harper & Row как раз выпустили в свет “В круге первом” на русском языке, и этот толстый том, набранный мелким шрифтом, с американизированным именем автора “Александр И. Солженицын” на серой суперобложке, лежал перед нами на столе рядом с черным хлебом, солеными огурцами и хреном.

Два года спустя я спросил ее: “Не кажется ли вам, что вы послужили прототипом для Нины Речной, как Лика Мизинова для Нины Заречной?”

Другая бы обиделась. Н. Н. просияла и спросила очень кокетливо: “В самом деле? Вы находите? Мне это не приходило в голову”.

Писать презренным ямбом Н. Н. умела и, хоть и боролась с этой своей слабостью, очень любила, чувствуя выразительные возможности разных видов ямба и их эмоционально-тематические ореолы до тонкости.

Одно из самых популярных стихотворений ее, переложенное даже на музыку, это “Гитара”, написанная трехстопным ямбом с чередованием мужских и женских окончаний, как в “Старом рыцаре” Жуковского, но не без невольной примеси лермонтовской пародии на него: “Его завидя глаз, / Смущалися красотки, / Он п….л их не раз, / Перебирая четки” (семантический ореол этого размера описан в книге М. Л. Гаспарова “Метр и смысл”, М., 1999, с. ІІІ-113). Замечательно у Берберовой неожиданное, почти физиологически выразительное отсутствие ударения на последней стопе в конце стихотворения, в разноударной рифме нежней — мучительней:

В передвечерний час,
В тумане улиц старых
Порой плывет на нас
Забытый звон гитары.
Или открыли дверь
Оттуда, где танцуют?
Или в окне теперь
Красавицу целуют?
Над этой мостовой
Она звенит, как прежде,
Старинною тоской
По счастью и надежде.
Ее поет другой
Теперь в часы заката,
Она осталась той,
Какой была когда-то.
А ты? Прошли года
Речной воды быстрее,
Ты любишь, как всегда,
Ты стал еще вернее,
Ты стал еще нежней,
Чем в первые свиданья,
Твой жар мучительней,
Мучительней признанья.

Так и в балладе Жуковского не проходит дружба рыцаря с веткой оливы, сорванной в молодости в Земле обетованной и посаженной в родную землю:

18
{"b":"577382","o":1}