То ли дело, братцы, дома!..
Ну, пошёл же, погоняй!..
Что вы увидели, прочтя эти строки? Что нарисовало вам воображение? Плеснула под колесом стылая осенняя лужа, в которой опавшие листья уже давно не золотые — кислые, тёмные? Забарабанил ли дождь в кожаный верх кибитки, бросая брызги свои целыми пригоршнями прямо в лицо седоку? А может быть, и то: вы увидели дорожную высокую карету и человека, прижавшегося в угол её? На нём бекеша, обмятая, привычная, на хлястике не хватает одной пуговки (об этом будут вспоминать современники), обшлага самую малость потёрты. Человек вскидывает голову, как после долгих раздумий (или скорого дорожного сна?), и вдруг чувствует, до чего же беспокойна поздняя дорога, а телу хочется тёплого, мягкого. Он внезапно понимает: теряет, уже начал терять пружинистую гибкость юности. Он поводит плечами, шевелит пальцами ног. Чтоб размяться? Нет, чтоб проверить: вправду ли уходит та сила и ловкость его счастливого сложения, какой он всегда гордился? Его тело понимало себя бегущим, перепрыгивающим, скачущим, радующимся обжигающему холоду бочки со льдом в няниной избушке, первой пороше и густому крещенскому морозу. Он был наездник, фехтовальщик, он любил движение, и с этим не хотелось расставаться...
Он длинно вытянул ноги, хрустнул пальцами тоже вытянутых рук, прислушиваясь к себе, откинул голову на кожаную подушку кареты. Что ж, в конце концов он сам выбрал — дорогу.
Впереди было ещё много других. Впереди были: тоска по оставленной дома жене, детям, письма и всевозрастающий интерес к роду, как части исторической цепи. Той цепи, в которой Дом — необходимое звено. Вернее, каждое звено — Дом. И на крепости, на чести этого Дома зиждется в конечном счёте крепость и честь рода и государства.
Дом имел свои признаки, свои непременные качества. И первое из них — независимость. Человек, стоящий во главе Дома, в разные годы менял своё имя (если имел его вполне конкретное). Но он, в каждом из произведений Пушкина, служа государству, мог отдать за него жизнь, но, как частное лицо, не умел зависеть от прихоти чиновников этого государства. Он хотел в известном роде замкнуться, отгородиться от всевременных булгариных, бенкендорфов; он дичился знатных выскочек и пытался избежать обязывающих милостей. Он не нуждался в покровительстве людей, коих не уважал, он был сам большой, в любой стадии бедности.
У него были предки, не только хотевшие служить государству, но и послужившие.
Мой предок Рача мышцей бранной
Святому Невскому служил;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один,
Когда тягался с поляками нижегородский мещанин.
Но:
Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Годы после ссылки, кроме прочего, были временем вполне конкретных поисков Дома. Поэт несколько раз влюблялся и сватался. И несколько раз получал отказ.
Софья Пушкина (однофамилица) предпочла поэту человека куда более скромных достоинств[111], но, возможно, любимого, а возможно, просто не пугавшего своей необыкновенностью. Екатерина Ушакова поддержала увлечение поэта[112], но всё свелось к отношениям ни для кого не обидным и не обязательным. К прелестным стихам:
В отдалении от вас
С вами буду неразлучен,
Томных уст и томных глаз
Буду памятью размучен...
Но память не помешала Пушкину, оказавшись в Петербурге, увлечься Анной Олениной[113]. Вот тут уж достоверно известно: ни самой Анне Алексеевне, ни её родителям Пушкин не показался достаточно привлекательным женихом. В своём дневнике Оленина писала о нём: «...Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрёпанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принуждённого и неограниченное самолюбие — вот все достоинства телесные и душевные...»
Если бы так видела женщина оскорблённая, её можно было бы понять. Но тут злоязычие вызвано как раз тем, в чём упрекает Оленина поэта — неограниченным самолюбием.
Есть у Олениной в том же дневнике мимолётная картинка: «...подала ему руку, отвернув голову и улыбаясь, потому что это была честь, которой все завидовали». То есть для удовлетворения тщеславия — хорош, а вот войти в дом президента Академии художеств, члена Государственного Совета, сановника, человека весьма благонамеренного — это уж нет.
Потом Пушкин встретил молоденькую девочку Натали Гончарову[114], и тут начались волнения настоящие, тут обозначилось слово и понятие: судьба.
...Тридцатые годы были ещё годами литературной травли, тёмного и упорного непонимания. Не было никакой уверенности, что кто-нибудь за его спиной не повторяет булгаринского фельетона о том, что предок одного поэта был куплен неким шкипером за бутылку рома. И так попал в общество белых людей. И можно было представить, как эти самые белые люди, сухо прищёлкивая пальцами, будто выхватывая из воздуха подробности, намаранные Фаддеем, переглядываются, называют семейства, в которых Пушкина не сочли достойным женихом. Один раз он даже услышал, как человек, считавший и рекомендовавший себя другом, шептал в розовое ушко собеседницы:
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ,
Убогая обнова,
Увы, под Новый год...
Ни розовое ушко, ни крутые локоны, ни голубые, выпуклые глазки с лукаво поднятыми уголками Пушкина не интересовали. И друг был из скорых молодых острословов, а всё-таки обида ударила в голову. «Борис» был то творенье, которое самому ему открыло его возможности. Оно говорило о судьбах отечества, и оно было безусловно удачей. А его не понимали...
Царь сначала не разрешил печатать трагедию, предложив переделать в роман в духе Вальтера Скотта. Вальтер Скотт был от России далёк и без намёков — «Борис Годунов» заставлял задуматься. Но Николаю Первому просто не с руки было задуматься над тем, что значит: народ безмолвствует. К тому же безмолвная толпа на площади в Москве не напоминала ли ему другую — на площади Сенатской?
Приходилось снова услышать собственное стеснённое дыхание и кожей почувствовать давний декабрьский холод. За собой царь знал, хотя сам себе ни за что не признался бы в том, стыдную способность бояться. Он всячески и довольно успешно убивал в себе это качество и не желал, чтоб напоминали...
Годунов в трагедии говорит: «Противен мне род Пушкиных мятежный». Нынешний Романов мог бы под этими словами подписаться. И не счёл ли он поэтому реплику сию неким вызовом?
...Среди действующих лиц трагедии Афанасий и Таврило Пушкины, которые свидетельствуют, как близки были к престолу предки поэта, как зависели от них когда-то судьбы царей и общественное мнение. Да и многое другое в «Годунове» могло смутить Николая Павловича. Легко ли было прочесть: