Историки склонны считать Александра I самым умным из Романовых (не беря в расчёт, разумеется, Петра I) и самым образованным. Что же сломило его, заставило вспоминать как властителя прежде всего слабого и лукавого? Как человека лицемерного, даже двоедушного?
Лицемерию было у кого учиться. Как известно, Александра воспитывала его бабка, Екатерина II. Та самая, которая восклицала: «Власть без народного доверия ничего не значит для того, кто хочет быть любимым и славным. Свобода, душа всех вещей! Без тебя всё мертво». Однако именно при этой «поборнице» свободы несколькими указами крепостным было запрещено под страхом наказания кнутом и вечной каторгой подавать жалобы на своих господ. А указом от 17 января 1765 года помещику дозволялось отсылать своих людей на каторжные работы «на толикое время, на сколько помещики их похотят, и брать их обратно, когда пожелают». Всё это без суда, без разбирательства. Так просто, оттого, что угрюмой показалась физиономия или завидной красота...
Укравшая трон у своего мужа (убив его), а потом и у сына (отстранив его от дел, почти заточив в Гатчине), писавшая «Наказ», ведущая счастливые войны, прикреплявшая к земле дотоле вольных украинских хлебопашцев, состоящая в переписке с французскими просветителями насчёт прав человека, не краснея менявшая любовников на всё более молодых, сославшая Радищева и Новикова, купившая библиотеку Вольтера и в действительной жизни способная на то, что она сделала для Маши Мироновой, императрица эта была не просто лицемеркой, но лицемеркой могучей.
Двойная игра её никогда не смущала, наоборот — веселила. Скорее задумчиво, чем огорчённо, она говорила о своём внуке: «Этот мальчик весь скроен из противоречий». Пальцы её при том медленно развязывали толстые голубые ленты под подбородком. Александр боялся этого подбородка, почти загнутого крючком, боялся её беззубого целующего рта. Он боялся, но умело скрывал страх. Был любезен, и как бы доверчивая безоблачность лежала на его круглом миловидном лице.
В хмурой Гатчине он бывал редко. Судорожная чёткость приказов, движений, просто фраз — всё в Гатчине говорило о напряжении давно прижившегося, затаённого страха. Тёмная вода недоверия была здесь особенно темна, как в осенних прудах, отражавших изломанные силуэты елей и лиственниц.
Он стоял над таким прудом и думал об отце. С самого раннего детства ему внушали, что отец его не способен управлять государством и стоит между ним и троном.
Он бросал камни в воду, наблюдая, как расходятся круги. Потом вывернул ладони, посмотрел на свои маленькие белые руки, слегка испачканные. Круги, всё увеличивающиеся, доходящие до берега слабой волной, смутно пробудили в нём какую-то мысль о власти. Он не смог бы точно сказать какую, но думал об отце. Отец был узкоплеч и слабогруд и, наверное, именно поэтому любил становиться в позу, которая казалась ему величественной: выставив худую ногу, откинув голову в пышном парике.
Как ни странно, но он жалел отца, бабка ничего не могла поделать с этим. И ещё любил вахтпарады, учения, смотры... О гатчинских бабка, выучившая много русских поговорок, говорила: чем бы дитя ни тешилось... Но были ещё петербургские, сама Екатерина была полковником Преображенского полка...
Он любил эту возможность разом заводить огромные массы людей, требуя от них и в то же время сообщая им точность, почти механическую, волновавшую его непостижимо. И сейчас, рассматривая свои руки, он вдруг ощутил, что очень скоро именно в них сосредоточится та сила, какая управляет не одними парадами. Чтоб успокоиться, он глубоко втянул холодный, режущий лёгкие воздух. Между тем, надо было уходить! его ждал скучный швейцарец Лагарп[57], приставленный к нему, чтоб обучать добродетели и широте взглядов... Они вместе, как равные, как друзья (и в этом тоже была фальшь), читали Руссо, любимого автора Лагарпа. Руссо уныло рассказывал о том, как, например, воспитывается добродетель женщин.
О женщинах он знал другое, существовавшее совершенно ощутимо под руками во дворце, в каждой его более или менее отдалённой комнате, в каждом переходе, просто между складок тяжёлых портьер. Книги врали.
Женили его очень рано, в шестнадцать лет. Жене его было четырнадцать. Всю жизнь он не любил её[58]. Возможно, из протеста. Возможно, из-за того, что добродетель её обитала в полувоздушном, жеманном теле, не вызывавшем желания. Или потому, что она не могла иметь детей? Однако и тут он лицемерил, изображая любовь, внимание, иногда — страсть.
Но что-то было, было же вначале его царствования, что заставило вполне уже зрелого Пушкина сказать: «Дней Александровых прекрасное начало»[59]?! Верил ли Александр I, что осуществит те реформы, какие обсуждал со своими молодыми друзьями? Он, не приученный ничего добиваться, в глубине души сознающий слабость собственного характера?
Но он хотел быть первым. Ах, как он хотел быть первым — и чтоб не только отец, чтоб бабка тоже была забыта в сравнении с его будущими подвигами. И, кроме того, он всегда до телесного нетерпения хотел быть обожаемым. Игра привилась к нему, стала второй натурой. В войне 1805 года он намеревался сыграть очень молодого полководца, вместе великого и великодушного к попранным. Поражение под Аустерлицем сломило его[60]. Он не просто испугался, ужаснулся своему страху, тому, что на всю жизнь с ним останутся звуки крошащегося под ярдами льда, ржание лошадей, тонущих и выбивающихся копытами, а главное — безмолвные и как бы нелепые взмахи рук тех, кто был уже убит, сейчас, сию минуту. И кто совсем недавно на марше яростно преданными глазами провожал его, легко и весело скачущего мимо тоже весёлых его молодой весёлостью войск.
Между тем во всём была его вина: его самомнение, подогретое лестью и самомнением же окружающих, его неопытная доверчивость привели к полному разгрому армии. Впрочем, очень скоро, даже в мыслях, он привык ссылаться только на доверчивость. Об Аустерлице, о том, что и как там произошло, в России запретили писать. Именно с этих пор у Александра Павловича появилась привычка отвлекать себя звуками собственного голоса, чаще всего негромко-натужными, какие иногда издаёт наедине с собой человек, идущий в гору с большим грузом.
Потом он увлёкся и, значит, отвлёкся дипломатией. Внутренние дела, сама Россия были слишком непостижимы. В дипломатии же, в общении с королём прусским, императором Австрийским, Наполеоном заключалось привычное с детства — та же игра...
О том, как его метаморфозы воспринимал Пушкин, говорят следующие строки:
Воспитанный под барабаном,
Наш царь лихим был капитаном:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал,
Зато был фруктовой профессор!
Но фрунт герою надоел —
Теперь коллежский он асессор
По части иностранных дел!
Это было написано уже во время ссылки, до Александра I не дошло, на судьбу поэта не повлияло. И говорит прежде всего о том, что, коль скоро сложилась в уме ёмкая формула правления и одновременно точный портрет, Пушкин не мог отказать себе и оперил их рифмой, выстроил в строки.
Правда, приблизительно в это же время он написала:
Он человек! Им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал лицей.