— Нам нужна блестящая краска, — сказал Мартин. — Самая блестящая черная краска.
— Ничего, если она немного покапает, — добавила Мария. — Нам это даже нравится.
— Значит, глянцевая, — ответил продавец. — Вам нужна черная глянцевая эмаль. Пинту или полпинты[10]?
— Пинту, — ответил Мартин. — И наждачной бумаги. Два куска.
Кисти чуть не порушили все. Денег хватило только на одну маленькую кисточку. Но потом, после лихорадочных поисков, дома, в коробке со всяким хламом, стоявшей в глубине буфета, нашлась еще одна. Теперь они были полностью экипированы.
— Сначала нужно зачистить, — сказал Мартин. — Я знаю. Я видел, как папа делает. Иначе краска плохо ложится.
Они зачищали, и тень от качелей становилась все длиннее, пока ее не поглотила другая огромная тень, от дома, надвигающаяся по лужайке, словно прилив. И когда все было зачищено, принялись красить. Солнце стало медленно тонуть за домом, а они все красили и красили в приветливой тишине, нарушаемой лишь шелестом кистей и отдаленным, Приятно отдаленным шумом, долетающим из, соседнего сада, где пререкались члены семьи Мартина.
— Здорово… — восхитился Мартин, когда его кисть длинно и сочно заскользила вниз по подпорке.
Мария кивнула. Она уже решила: красить — это одно из лучших занятий в жизни. Раньше она никогда не красила. А ведь это даже лучше бассейна. И коньков. Да мало ли чего еще.
— Дай мне сделать сиденье, пожалуйста, — попросила она.
— О’кей, — разрешил Мартин.
И вот ты макаешь кисть в краску и потом обстукиваешь ее о край банки, чтобы стекли капли, и держишь ее в руке — сочную, жирную от краски, готовую пройтись по унылой, жаждущей некрашеной поверхности. И потом опускаешь ее на скучную некрашеную поверхность — один волшебный взмах, — и то, что было ржавым и облупившимся, становится сверкающе-черным и блестящим. И еще ты прокрашиваешь звенья — легкими мазками, чтобы они снова стали свежими и аккуратными, отделываешь каждую выемку и завитушку сиденья и ложишься на спину, чтобы подлезть снизу…
— Ну все, готово, — сказал Мартин.
Они отступили назад, осматривая свою работу. Качели мерцали. Сияли. Они заново родились. Они умерли, их погребли под кустом, а теперь они снова ожили. Они были новенькие, с иголочки. Черные, сверкающие, свежие. Будто только вчера сделанные.
— Наверное, они старинные, — сказал Мартин.
— Им больше ста лет, — ответила Мария. — Чуть больше. Знаешь, они…
Она замолчала.
— Просто я знаю, — закончила она.
— Завтра, когда краска высохнет, — сказал Мартин.
Она кивнула.
— Пораньше. Сразу после завтрака.
И он пролез через дыру в изгороди домой — объяснять маме, почему у него все лицо, руки, ноги, ботинки и джинсы так кошмарно вымазаны черной краской.
И даже, как обнаружила Мария, стоя в сумерках у своего окна, волосы. Она дергала расческой, пока у нее не защипало в глазах, и потом виновато решила оставить слипшиеся волосы до утра. Может, за ночь краска как-то испарится. Она выглянула в окно. Качели таяли в сумраке, который крался по саду, окружал деревья, и то, что было лужайкой, уже слилось с черным кустарником и превратилось в единый мир темноты, и только качели еще держались, вычерчивая в центре свой более темный силуэт. И потом свет угас совсем. Мария уже не могла разглядеть качели: она выключила лампу и легла в постель. Ночью она спала крепко, только раз проснулась и услышала, как ветер колышет деревья и легонько стучится в окно. И еще монотонный скрип качелей.
Теперь, подумала она, снова засыпая, я ничего себе не воображаю — не важно, как было раньше. Теперь они по правде в саду, и завтра я буду на них качаться. Первая.
Утром ее так и подмывало выскочить из дома — и на качели. Она вышла в сад еще до завтрака. Светило солнце, ночной ветер постарался, чтобы краска подсохла, затвердела и стала словно кость — восхитительно шелковистая на ощупь, когда проводишь рукой по столбам или сиденью. Но она не поддалась искушению, позавтракала и села на краю лужайки ждать Мартина.
Наконец он появился.
— Нужно их смазать. Они всю ночь скрипели. Я слышал.
— Они всегда скрипели, — отозвалась Мария.
— Что-что?
— Не важно. Хорошо — смазать так смазать.
Наступила пауза.
— Ну давай, — скомандовал Мартин.
Мария опустилась на сиденье. Оно было твердое и уже успело нагреться на солнце, сквозь джинсы она почувствовала рисунок литья — дырки, завитушки, линии (странно, что можно, не видя, почувствовать рисунок).
— Подкачнуть тебя?
— Не, не надо, — ответила Мария.
Она принялась раскачиваться: откидывалась назад, вытягивала вперед ноги, тянула цепи, и качели стали делать дуги — все длиннее, длиннее. Вот она уже оторвалась от лужайки и от Мартина, который стоял внизу и глядел на нее, и начала взлетать — выше, выше и на пике каждого взлета на мгновение зависала и смотрела вниз на каменный дуб, на дом, и на пристроенную к нему сзади кирпичную террасу с растениями в горшках, да нет же, в садовых вазах — вот как они называются, а она и не замечала их там внизу, на земле, на их уровне. Сверху каменный дуб тоже казался намного меньше, прямо как молодое дерево — куда только девался огромный ствол и ветки-кресла… И дом стал другим, как на вышивке, — коричневый, не белый. Она раскачивалась все сильнее, тянула цепи и ослабляла их в тот момент, когда качели должны были взлететь; они чуть дергали в конце каждого взлета и потом неслись назад, и ее юбки раздувались колоколом, когда она взлетала вверх, и свежий ветер приятно обдувал ноги, и потом, со свистом рассекая воздух, она снова летела вниз, и волосы сначала струились сзади, а потом залепляли лицо… Вверх-вниз, вперед-назад, чертя полукружия над травой, туда-сюда, взбираясь вверх и потом приятно рухая вниз (так что по коже шли мурашки), вытягивая ноги вперед к земле, и снова взмывая вверх только для того, чтобы тебя снова отнесло назад, и снова — падение, восхитительное, захватывающее, и снова летят юбки и передник, и волосы уже повсюду, потому что лента развязалась и спорхнула на лужайку. Я хочу качаться всегда, вечно, подумала она, я никогда не остановлюсь, я навсегда останусь здесь и буду качаться, я всегда буду здесь…
Ее настолько захватили эти мысли, что она не обращала внимания на того, кто стоял внизу и кричал:
— Уже моя очередь. Так нечестно, Хэри. Сейчас моя очередь.
Она притворилась, что не слышит, устремляясь вверх и падая вниз, — вниз и вверх, задевая ногами землю, прежде чем снова взлететь вверх, к деревьям, к самому небу… Какой далекой казалась внизу Сьюзан, жаждущая своей очереди, и гоняющий кругами тявкающий Фидо.
— Моя очередь!
— Что?
— Я говорю, сейчас моя очередь, — крикнул Мартин. — Ты качаешься уже целую вечность.
Она перестала раскачиваться — откинулась и опустила вниз ноги, махи качелей стали ослабевать, пока не превратились в легкие покачивания, и она сидела, уставившись на Мартина, и на громаду вдруг нависшего каменного дуба, и на сверкающую белизну дома, и на пристроенную сзади кирпичную террасу, сквозь трещины которой почему-то пробивались пучки травы, — никаких садовых ваз, и на сердито ворчащего Мартина.
— Да что с тобой, в самом деле? Ты такая странная!
— Сам ты странный, — огрызнулась Мария, и у нее вдруг брызнули слезы.
Она соскользнула с качелей, зацепилась джинсами за железный выступ, рванула и побежала к дому, наверх, к себе.
Два часа спустя после долгих угрызений совести она снова вышла в сад и стала искать Мартина. Когда очнешься после наплыва эмоций, чувствуешь себя так же, как после резкого спада температуры: полное опустошение и обиду — за что такое досталось? — а в данном случае Мария к тому же ясно ощущала собственную вину, как если бы сама навлекла на себя болезнь. (Ну, например, объелась чего-то жирного и запретного). Ведь в сущности она была невредная. И по-честному очередь Мартина давно уже наступила. И вот, терзаясь и раскаиваясь, она, съежившись, притаилась у дыры в изгороди и ждала, пока он не появится в саду. Кот с чем-то неприятным из помойки сидел под кустом и рассуждал о людях, которые плохо обращаются со своими друзьями.