При этом не исключено, что они и не знают всего. Один из самых страшных признаков этого режима — его лицемерие. Они не знают обо всех ужасных подробностях преследований, потому что в этом участвует горстка палачей и гестаповцев.
А если б знали, то почувствовали? Почувствовали бы страдания людей, оторванных от родного очага, женщин, у которых отнимают их плоть и кровь? Они слишком тупы для этого.
Кроме того, они не думают, я постоянно это повторяю, в этом, по-моему, корень зла — и еще в силе, на которой держится режим. Первый шаг к нацизму — это уничтожить самостоятельное мышление, голос совести отдельного человека.
Мадам Кан говорила: «Я видела людей из Бордо, Ниццы. Гренобля (мадам Блок?), с побережья»[264]. Эти люди, наверное, страдают еще больше — такая резкая перемена. Я, например, мы все тут — мы уже кое-что знаем, кое-чего насмотрелись. А они там жили почти нормальной жизнью, и вдруг их вырвали из нее! Как им, должно быть, трудно привыкать!
«Попасть в Дранси для меня не так страшно, настоящим потрясением было, когда мне сказали, что я оттуда выйду». Я тоже хорошо знаю «пейзаж» Дранси. Но что почувствую, когда пойму, что меня «в самом деле замели» и что безвозвратно закончена целая часть моей жизни, а может быть, и вся жизнь, хоть я хотела бы жить даже там.
Похоже на репортаж, правда? «Видела такую-то, она вернулась из… Мы ее расспросили». Но в какой газете прочтешь сегодня репортажи о таких вещах? «Я вернулся из Дранси». Кто об этом расскажет?
Да и не будет ли оскорбительным для людей, терпящих невыразимые страдания, свои у каждой отдельной личности, говорить о них в форме репортажа? Кто сможет передать страдания каждого человека? Единственным достоверным и достойным написания репортажем было бы собрание полных свидетельств всех, кто был депортирован.
У меня в голове постоянно всплывают страницы из второй части «Воскресения», где говорится про этап ссыльных. Как-то утешительно (хорошенькое утешение) знать, что кто-то еще, сам Толстой, — видел и описал нечто подобное. Ведь мы живем изгоями среди людей, само наше обособленное страдание возводит стену между ними и нами, поэтому передать им наш страшный опыт невозможно, он остается никак и ничем не связанным с опытом остального мира. В будущем, когда все всё узнают, такого уже не будет. Но нельзя забывать, что, пока все это происходило, люди, терпевшие страшные муки, были полностью отделены от остальных, не желавших их знать, и что был попран великий завет Христа, согласно которому все люди братья и все должны разделять и облегчать страдания себе подобных. Выходит, помимо социального неравенства, существует также неравенство в страдании (нередко, особенно в мирное время, идущее об руку с первым).
Год назад в эту же пору я писала Жану безмерно восторженные письма о «Воскресении». И даже целиком переписала ему одну страницу — ту, где Толстой ищет причину творящегося зла. Теперь я даже не могу поговорить с ним об этом. На днях у Андре я нашла весь свой дневник, который начала в тот трагический и вдохновенный год, когда познакомилась с Жаном, когда мы бывали в Обержанвиле.
Теперь трагедия сгустилась до черноты, нервы предельно напряжены. Кругом беспросветная серость и смятение, однообразная, страшная шарманка вечного страха.
…Это было два года назад. Дурно становится, как подумаю, что прошло уже два года, а этот кошмар все длится. Складываю месяцы в годы, они превращаются в прошлое, и мне кажется, плечи мои вот-вот сломаются.
Мадам Лёв спросила, когда мы в лазарете раздевали двух только что доставленных четырехлетних братьев-близнецов: «Ну, что вы обо всем этом скажете?» Я ответила: «Ужасно». А она меня подбодрила: «Ничего, не расстраивайтесь. Мы попадем в одну партию, поедем вместе».
Она думала, я боюсь за себя. И ошибалась. Я боюсь за других, за всех, кого арестовывают каждый день, и за тех, кто это уже прошел. Я болею чужой болью. Если бы это касалось только меня, было бы легко. Я никогда не думала о себе, а сейчас и подавно не собираюсь. Мне причиняет боль все вместе, вся эта чудовищная фабрика жестокости, сама депортация. Как же она ошибалась!
7.15
Только что приходил бывший заключенный того лагеря, где находится маленький Поль; он писал мне раньше, спрашивал, что может сделать для мальчика.
Страшно худой, со впалыми глазами, как все освобожденные узники. Мне было приятно с ним общаться — это человек, который сам все видел, все испытал и все знает. Хотя он не знал, что немцы взялись за женщин и детей. Но поверил без труда.
Он говорит, что видел, как на одну ферму недалеко от Гамбурга привезли двадцать венских евреек из разных сословий, некоторые явно не простолюдинки. Я спросила, как с ними обращались.
«С неслыханной жестокостью. В пять утра их будили ударами кнута, выгоняли на весь день работать в поле, обратно они возвращались вечером, спали в двух тесных каморках, на дощатых двухъярусных нарах. Фермер был с ними груб, жена — пожалостливее и худо-бедно их кормила».
Кто дал право этому фермеру обращаться как со скотами с этими людьми, явно превосходящими его в духовном отношении?
По поводу катынских рвов он сказал, что точно такое же видел своими глазами. В 41-м году в концлагерь, где он был, привезли тысячи страшно истощенных, умирающих от голода русских пленных. Там свирепствовал тиф, люди умирали сотнями каждый день. И каждое утро немцы добивали прикладами тех, кто не мог встать. Желая избежать такой участи, больные опирались на своих здоровых товарищей, чтобы держаться в строю. Немцы били прикладами по рукам тех, кто поддерживал. Больные падали, их швыряли на тачки, стаскивали с них одежду и сапоги, подвозили к краю рва и сбрасывали навозными вилами подряд живых и мертвых, а сверху посыпали известью. И всё.
Примерно то же самое рассказывал тот санитар из детской больницы. Horror! Horror! Horror![265]
Последняя страница дневника, запись от 15 февраля 1944 г.
© Mémorial de la Shoah / Coll. Job
Моим родителям Денизе и Франсуа Жоб, испытавшим на себе все страдания, которые согласились отвечать на мои вопросы и передали мне все, что пережили сами.
Жану Моравецки, чье участие и поддержка были мне так необходимы.
Всем свидетелям описанных событий и незнакомым людям, выразившим мне сочувствие.
Мариэтта Жоб
Сестра Мариэтты Надин, брат Дидье, двоюродные братья Максим и Ив и двоюродная сестра Ирен, которые родились во время и сразу после войны и всегда помнили об истории жизни и трагической смерти своей тети, а также их дети горячо благодарят Мариэтту за бесценную работу верного и усердного «проводника» записок Элен Берр.
Семьи Шварц и Жоб
Мариэтта Жоб
Украденная жизнь
Такое счастье знать, что, если меня схватят, Андре сохранит эти листки, частицу меня самой, то, чем я больше всего дорожу, потому что все материальное потеряло для меня всякую ценность; душа и память — только это важно сохранить.
Элен Берр Дневник, 27 октября 1943 г.
Единственный доступный нам неоспоримый, опыт бессмертия души — это бессмертная память о мертвых среди живых.
Дневник, 30 ноября 1943 г.
Элен Берр родилась 27 марта 1921 г. в Париже. Ее родители — Антуанетта, урожденная Родригес-Эли, и Реймон Берр принадлежат к старинным французским семьям еврейского происхождения. Дед Реймона Берра по материнской линии Морис Леви, президент Академии наук, был сотрудником Леона Гамбетта[266], а его мать Анриетта Сэ — сестра Жермена Сэ, врача императора Наполеона III. Брат-близнец Реймона Берра Максим, капитан артиллерии, командир батареи, погиб в мае 1917 г. в бою.