Чистейшие в мире, наделенные чудесными дарами души, такие как Франсуаза, загублены этой машиной зла.
Закроем глаза. Забудем о происходящем здесь и сейчас и зададим вопрос: «Допустимо ли, чтобы злые люди имели власть отправлять на смерть множество, миллионы невинных людей, как это, например, делается сегодня с евреями, но пусть это будут действия любой другой небольшой части людей против множества любых других?» Ведь именно так, если излагать обнаженную суть, этот вопрос должен стоять перед совестью любого честного человека, именно это творится, именно это творят немцы.
И все равно я верю в победу добра над злом. Пусть сегодня все опровергает эту веру. Все стремится внушить мне, что настоящую, ощутимую, реальную победу одерживает сила. Но душа моя отметает очевидность. Откуда такая неискоренимая вера? Не думаю, что дело только в традиции.
Бедный, бедный Жан Маркс! Как он все это вынесет? Я чувствую, хоть не могу доказать, что художники страдают во сто раз сильнее, чем люди обычных профессий. Потому что это полный отрыв от идеального мира, в котором они жили. И, кроме того, их чувствительные души трепещут от малейшей царапины.
А тут сегодня приехал Жан-Поль!
Вот и закончился еще один этап. Надо привыкать к кочевой, богемной жизни. Конец моей «официальной жизни».
Понедельник, 14 февраля 1944
Шваб, Марианна, Жильбер.
Уже неделя, как я перестала вести дневник — решила, что в моей внешней жизни наступил перелом. Но пока ничего не произошло. Я по-прежнему ночую у Андре, родители — у Л.[262] Каждый вечер, когда надо уходить, так и подмывает заупрямиться; это бессмысленно — мы уже все обсудили и все решено. Мы знаем, что никто не считает свою позицию единственно верной, и мы не вправе спорить с папой, который уже прошел через это. Всему виной усталость и искушение остаться дома, поспать в своей постели — это они подбрасывают доводы, которые мы уже давно обсуждали и сознательно отвергли.
На этой неделе пришла записка от Марианны с просьбой прислать теплые вещи. Она и все остальные в Дранси. Наши собственные теплые вещи мы уже собрали и упаковали. Для нее я сделала швейную коробочку, Хочу приготовить такую же для себя. Стараюсь предусмотреть разные мелочи жизни в депортации. В четверг отправили тысячу пятьсот человек. Может быть, и их тоже.
Мать Жильбера арестовали в Гренобле. Это завершение ее полной страданий жизни: сначала разорение семьи, затем внезапная смерть мужа, последовавшая через год после того, как за несколько часов умер их восемнадцатилетний сын Ив. В Гренобле она оставалась исключительно ради старой свекрови, которую не стали забирать.
Жорж вчера рассказал об одной восьмидесятилетней женщине, которую арестовали вместе с мужем во время облавы в Труа. Ее сын забеспокоился, что от нее нет никаких известий. Ее стали искать в доме престарелых, в больнице. И наконец ему сказали, что она в морге, лежит без рубашки и даже не прикрытая простыней, значит, с нее сняли всю одежду, в которой была при аресте. Мама, услышав это, воскликнула: «Надо все же записывать такие вещи, чтобы потом они не забылись». Похоже, она не знает, что я как раз это и делаю и стараюсь запомнить все как можно точнее.
На днях во время тревоги тридцать человек со звездами были арестованы, отправлены в Дранси и депортированы, просто потому что находились на улице (надо думать, не для собственного удовольствия). Раввин Закс возвращался с похорон. Еще одного человека, который шел из церкви после поминальной службы по сыну, погибшему на фронте, высадили на станции метро «Сите» (вероятно, не из бомбоубежища), и его схватила немецкая полиция. «Арийцев» оштрафовали на пятнадцать франков, остальных депортировали.
Вторник, 15 февраля 1944
Сегодня в Нейи видела мадам Кан, она только что из Дранси, провела там неделю. Ее арестовали в Орли, а накануне последней депортации освободили, поскольку она из персонала. От нее я узнала подробности, которые никто другой, кроме тех, кто когда-нибудь вернется из депортации, рассказать бы не смог. Она дошла, как говорится, до последней черты. Дальше — неизвестность, что дальше, знают только те, кого увозят.
В самом Дранси жизнь вполне сносная. За неделю она ни разу не голодала. Я-то больше всего хотела узнать именно про отъезд. Дранси я знаю, в прошлом году два раза по две недели бывала там каждый день, так что представляю себе тамошний быт. Так и вижу здание с большими окнами, прижавшиеся к стеклу лица — люди сидят взаперти, без всякого дела или собирают свои скудные запасы съестного и едят сидя на кроватях в любое время дня. Прямо напротив поста полиции по делам евреев[263] жила семья Клотц, арестованная в Туре: отец, мать, сын, две дочери; мать была красивая изящная женщина с седыми волосами. Я бы рассказала больше, но если уж рассказывать, то не мне, а тем, кто там сидел и сам все пережил.
Я расспросила обо всем подробно: за день или два до отъезда в один отсек помещают шестьдесят мужчин и женщин без разбора, которые поедут в одном вагоне (видимо, до Меца семьи не разлучают). На полу вагона двенадцать тюфяков на шестьдесят человек, на всех одно (или три?) туалетное ведро — когда же его опорожняют? Каждый получает паек: четыре большие вареные картофелины, фунт вареной говядины, 125 г маргарина, немного сухого печенья, полкоробочки плавленого сыра и хлеб — буханка с четвертушкой. Рацион на шесть дней пути.
Трудно сказать, испытывают ли они Голод. В этом спертом воздухе, где пахнет нечистотами, немытым телом. И никакой вентиляции? Могу себе представить. Да еще судороги — когда в вагоне шестьдесят человек, многие не могут ни лечь, ни сесть.
Тут же больные, старики. Хорошо еще, если люди подберутся порядочные. Но все равно никуда не деться от невыносимо тесного соседства.
Моются в лагере мужчины и женщины вместе. Мадам Кан говорит: «Если народ приличный, можно помыться так, чтобы тебя никто не видел, а когда женщина нездорова, другая встанет перед ней и прикроет». Мадам Кан — человек отважный, кроме того, она медсестра. «Конечно, для особо стыдливых, — она говорит, — это неудобно». Но ведь есть и такие.
Я спросила: «Кто опорожняет туалетные ведра в вагонах (для меня это больной вопрос)?» Она не знает. Спросила, не видела ли она, как привозят арестованных (я подумала, что она могла бы видеть Марианну и ее бабушку, но ее отпустили до того, как они туда прибыли). Она говорила: «Например, в моей комнате была семья из тринадцати человек, родители и дети, арестованные в Арденнах, отец — инвалид войны, имеет награды, одиннадцать детей, младшему год и три месяца, старшему — двадцать один. Фюидин (еще один служащий из Орли) увидел, что я пустила их в нашу комнату, и сказал: „Здорово придумала!“ Но, уверяю вас, все эти дети были очень опрятные и воспитанные. А мать — никогда ни слова, полна достоинства!» У меня сжималось сердце от этого рассказа.
Тринадцать человек — родители и дети, что Они собираются делать с малышами? Если людей депортируют для работ, зачем нужны дети? Правда ли, что их отдают в немецкие приюты? У других работников, которых отсылают в Германию, жен и детей не берут. Чудовищная непостижимость, дикая нелепость всего этого терзает мозг. Хотя, скорее всего, тут не о чем размышлять, ведь немцы и не ищут логики и пользы. У них есть цель: истребить.
Но почему тогда встречные немецкие солдаты не бьют меня по лицу, не оскорбляют? Почему они часто придерживают для меня дверь в метро или извиняются, что прошли передо мной? Почему? Потому что они не знают, точнее, перестали думать, они лишь исполняют то, что им прикажут. И в упор не видят непостижимой нелепости того, что сегодня они мне придержали дверь в метро, а завтра, может быть, отправят в депортацию, меж тем как я есть я, одно и то же лицо. Причинной связи для них не существует.