На девять месяцев дневник прерывается. А потом Элен возвращается к нему в ноябре 1943-го. Красивый плавный почерк первой части рукописи становится угловатым и неровным. Нет ничего красноречивее, значительнее этой девятимесячной немоты — за ней стоит то невообразимое, что Элен пришлось увидеть и пережить. «Все женщины, которые работали со мной, арестованы», — записывает она. Лейтмотив: «Другие не знают…», «Никто не понимает», «Не могу говорить — мне не поверят…», «Слишком много такого, о чем не расскажешь…» И внезапное признание: «Никто никогда не узнает, каких ужасов я навидалась этим летом».
Или вот: «Мы сейчас живем в большой истории. Те, кто облечет теперешнюю жизнь в слова, смогут по праву гордиться собой. Но будут ли они знать, сколько человеческих страданий вмещает каждая строка этого описания?» После долгого молчания голос Элен звучит так же чисто, но словно доносится издалека, почти так же, как голос Этти Хиллесум в «Письмах из Вестерборка»[7]. Она еще не вступила в последний круг ада. И привычно подмечает волнующие мирные мелочи: воротца в парк Тюильри, листья на воде; восхищается немеркнущей красотой Парижа. Покупает в книжной лавке Галиньяни Конрада и Стерна. Но все чаще по скупым обмолвкам, по упомянутым в дневнике названиям улиц мы понимаем, что ее носит по опасным, гиблым местам. Улица Бьенфезанс. Это там, прямо на работе, арестуют таких же, как она, волонтеров социальной службы, в том числе ее подругу Франсуазу Бернейм. Сама Элен только чудом не попала в эту облаву. Улица Клода Бернара. Приют для детей и подростков, где подонки-полицейские из Управления по делам евреев занимаются грабежом — потрошат вещи, конфискованные у тех, кого отправили в концлагеря. Улица Воклен. Здесь жили девушки, которых схватили и депортировали за несколько дней до освобождения Парижа. Детский центр на улице Эдуара Нортье в Нейи. Элен часто бывала там, занималась с детьми, водила их на прогулки, а заболевших отвозила в детскую лечебницу на улице Севр или в больницу Ротшильда на улице Сантера. Среди них маленький Дуду Вайнриб «с лучезарной улыбкой», малышка. Одетта, Андре Кан — «любимчик из Нейи», которого она держала за руку, и четырехлетний мальчик, чьего имени никто не знал. Почти всех заберут 31 июля 1944 года.
Как-то раз я решил пройти по всем этим улицам, чтобы испытать на себе одиночество Элен Берр. Улицы Клода Бернара и Воклен расположены неподалеку от Люксембургского сада, на границе «континента Контрэскарп», как назовет эту местность поэт[8], в живописном оазисе посреди города — трудно вообразить, что и туда проникло зло. Улица Эдуара Нортве — рядом с Булонским лесом. Наверняка в иные вечера 1942-го всем, кто гулял по этим улицам, война и оккупация казались чем-то далеким и нереальным. Всем, кроме молодой девушки по имени Элен Берр, которая знала, что прямо тут, вокруг страдают люди и творятся зверства, но понимала, что сказать об этом спокойным и равнодушным прохожим невозможно. И потому писала дневник. Догадывалась ли она, что через много лет он будет прочитан? Или боялась, что ее голос заглохнет так же, как голоса миллионов бесследно исчезнувших жертв? Открывая эту книгу, хорошо бы помолчать, прислушаться к голосу Элен Берр и пойти с нею рядом. Этот голос и эта душа останутся с нами на всю жизнь.
Патрик Модиано, Лауреат Нобелевской премии по литературе 2014 года
Это мой дневник. Остальное находится в Обержанвиле
Первая страница дневника, запись от 7 апреля 1942
© Mémorial de la Shoah / Coll. Job
1942
Вторник, 7 апреля, 4 часа дня
Сегодня я ходила… в дом, где живет Поль Валери. Собралась наконец забрать свою книгу. После обеда было солнечно, ни намека на дождь. Я доехала на 92-м до площади Звезды. Потом пошла по улице Виктора Гюго и тут стала трусить. На углу улицы Вильжюст чуть не повернула обратно. Но строго сказала себе: «Надо отвечать за свои поступки. There’s по one to blame but you?[9]». И робости как не бывало. Самой странно стало, с чего это я вдруг испугалась. Всю прошлую неделю и сейчас, до этой самой минуты, я не видела в своем поступке ничего особенного. Это мама сбила меня с толку — она ужасно удивлялась, как это я решилась на такую дерзость. А по-моему, все очень просто. Я шла и, как всегда, витала в облаках. Позвонила в дверь дома номер 40. На звонок с лаем выскочил фокстерьер, потом появилась консьержка. Недоверчиво спросила: «Вы к кому?» Я ответила самым непринужденным тоном: «Месье Валери мне ничего не оставлял?» (При этом как-то отстраненно — как будто глядя на себя издалека — удивлялась собственной наглости.) Консьержка шагнула в свой закуток: «На чье имя?» — «Мадемуазель Берр». Она направилась к столу. Я точно знала — книга здесь. Консьержка поискала на столе и протянула мне сверток в белой бумаге. «Большое спасибо», — сказала я. «К вашим услугам», — любезно ответила она. И я вышла, едва успев разглядеть свое имя, аккуратно выведенное на свертке. А на улице сразу его развернула. На форзаце тем же разборчивым почерком было написано: «Для мадемуазель Элен Берр». И ниже: «Ясным утром свет так ласков и дышит жизнью синева. Поль Валери».
Радость захлестнула меня — радость, созвучная тому, как виделся мне мир, поющая в унисон с веселым солнцем и чисто умытым, украшенным пенистыми облаками синим небом. До дому я дошла пешком, довольная своей маленькой победой — что-то скажут родители! — и тем, что самое невероятное сбывается.
Книга, которую Поль Валери подписал для Элен Берр.
© Mémorial de la Shoah / Coll. Job
* * *
Жду мисс Дэй[10] — она должна прийти к ужину. Небо вдруг потемнело, дождь хлещет в окна; кажется, будет нешуточная гроза — вот уже молния сверкнула, прогремел гром. Завтра мы собираемся устроить пикник в Обержанвиле[11] — будут Франсуа и Николь Жоб[12], Франсуаза и Жан Пино, Жак Клер. Еще недавно, спускаясь по ступенькам на Трокадеро, я с радостью думала об этом: по крайней мере можно будет развеяться. А сейчас моя радость потускнела. Впрочем, гроза почти прошла, скоро выглянет солнце. И почему такая переменчивая погода? То плачет, то смеется, прямо как ребенок.
* * *
Вчера заснула, дочитав вторую часть «Муссона»[13]. Замечательная книга. Чем дальше, тем больше ею восхищаюсь. Позавчера прочитала разговор Ферн с матерью, двух одиноких женщин. Вчера вечером — про наводнение, дом Беннерджи и Смайли. Я как будто сама живу среди этих героев. Рэнсом — мой старый знакомый, он такой славный.
* * *
Весь вечер прошел в предвкушении того, что будет завтра. Не то чтобы я бурно веселилась, но душу наполняла какая-то тихая радость, она то забывалась, то поднималась снова. Я готовилась так основательно, будто уезжаю в дальние странствия. Поезд в восемь тридцать три. Надо встать без четверти семь.
Среда, 8 апреля
Вернулась из Обержанвиля. Было столько всего: воздух, солнце, ветер, дождик; я так счастлива, так устала, что ничего не соображаю. Помню только, что перед ужином в маминой спальне меня вдруг скрутила ужасная тоска, без всякой разумной причины, просто прекрасный день подходил к концу, еще немного — и придется оторваться от этого благодатного места. Никак не могу смириться с тем, что все хорошее кончается. Но чтобы впасть в отчаяние — такого я сама от себя не ждала. Я-то думала, эти детские штучки давно забыты, но получилось как-то само собой, я не успела спохватиться и даже не пыталась побороть эту напасть. Дома нашла две открытки — одну от Одиль, другую от Жерара[14], сердитую, резкую. Он насмехается над моим письмом. Я уж не помню, что писала, но думала, он меня поймет. Отвечу в таком же тоне.