Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я думаю об истории, о будущем. О времени, когда мы все умрем. Жизнь так коротка и драгоценна. А сегодня, когда на моих глазах все вокруг тратят ее попусту — преступно или бессмысленно, за что держаться? Если каждую минуту сталкиваешься со смертью, все теряет смысл. Сегодня вечером я думала об этом на проспекте Ла Бурдоннэ, проходя мимо до отказа переполненной гостиницы. «Достаточно одному человеку швырнуть сюда бомбу, чтобы в отместку расстреляли двадцать, целых двадцать невинных человек, у них отнимут жизнь ни за что ни про что; среди них можем Очутиться и мы — возьмут и устроят облаву во всем квартале, как было в Нейи…» А тот человек и не подумает об этом, потому что не сможет, потому что в ту минуту его разумом будет владеть страсть, потому что невозможно думать обо всем.

С недавних пор я опасаюсь, что меня уже не будет, когда вернется Жан. Иногда я еще могу вообразить, что он вернулся, и думать о будущем. Но если не отрываюсь от реальности и ясно вижу, что происходит, мне становится страшно.

Это не значит, что меня что-то пугает, я не боюсь того, что может случиться со мной; думаю, я смогу это принять, как уже приняла много ударов, и характер у меня не такой, чтобы бояться испытаний. Но я боюсь, что не исполнится, не сбудется моя заветная мечта. Боюсь не за себя, а за счастье, которое могло бы быть.

Рассудок говорит: это страх не напрасный, не вздорный, не «бредовые выдумки» и не метания, которые годятся для романа. Меня подстерегает столько опасностей — странно, как это до сих пор мне удавалось избегать их. Думаю о Франсуазе и не могу избавиться от щемящего чувства: в ту облаву… почему она, а не я?

Удивительно, но такое оправдание моего страха, подтверждающее, что он вполне реален, обоснован и рационален, вместо того чтобы усиливать мою тревогу, умеряет ее, делает не столь мистической и страшной и превращает в печальную и горькую уверенность.

Среда, 27 октября

В понедельник утром на бульваре Бомарше были без малейшей «причины» арестованы двадцать пять семей. Квартиры тотчас опечатали. Если это случится с нами, я бы хотела спасти свою скрипку, красную папку, в которой хранятся письма Жана и эти листки, и несколько книг, с которыми я не смогла расстаться.

Иногда я думаю, что держать их здесь — большая глупость, и тут же сама себе возражаю: «Ладно, только вот эти!» Каждая из них чем-то особенно дорога мне. Вот «Братья Карамазовы». Сама мысль о нескольких строчках на титульном листе — дорога бесконечно. Я знаю, что они тут, в библиотеке, как живое доказательство, и я всегда могу взглянуть на них. Вдруг вспомню — и вспыхнет теплый огонек в окружающем холоде.

Другие книги попросту незаменимы. Я вижу их за стеклом средней дверцы: «Воскресение», «Прометей» Шелли, «Джуд Незаметный»[200] и ниже: «Фриленды» Голсуорси, «Островная магия»[201], где так хорошо описаны дети, «Ветер в ивах»[202], две книги Моргана, «Прощай, оружие», три пьесы Шекспира в переводе Порталеса, проза Гофмансталя, рассказы Чехова, «Подросток» Достоевского, сборники Рильке, мой Шекспир, а на каминной полке «Алиса в Стране чудес» и сонеты Шекспира, которые Дениза и Франсуа подарили мне в день их помолвки.

Написала: две книги Моргана. И тут же заныло сердце — я вспомнила, что «Спаркенброк», которого я давала, мадам Шварц, так и остался в нижнем ящике ее стола. Боль в сердце не из-за потери книжки, а из-за нового воспоминания о мадам Шварц. Память о той нашей работе и моих подругах не оставляет меня никогда. Но иногда какая-нибудь мелочь вдруг снова кольнет и заставит еще острее почувствовать или, вернее, иначе, под новым углом зрения увидеть все, что произошло. Так было в тот день, когда, держа за руку маленького Андре Кана, моего любимчика из Нейи, черноглазого, белокурого и розовощекого, я думала о нем и его матери и внезапно мне пришло в голову, что дети мадам Шварц сейчас в таком же положении — их родителей тоже депортировали, все точно так же, — и от этой мысли мне стало невыносимо больно.

Наверное, вот так потом и образуется прошлое: беда моих малышей в тот момент была для меня реальным фактом, чем-то, что я приняла и осознала, а беда Пьера и Даниеллы Шварц[203] — еще нет. Пройдет время, и разница сотрется, то и другое станет неоспоримо свершившимся.

Часто на улице меня пронзает мысль о Франсуазе, хотя я не перестаю думать о ней, и мое нынешнее, неизменно мрачное настроение объясняется в немалой степени именно тем, что, ее тут больше нет. Она совсем не была готова к такой участи и не желала ее, она так любила жизнь и была привязана к ней множеством нитей — я думаю о ней невольно, и не потому, что плохо мне самой; думаю, как ей сейчас плохо и как она страдает, вырванная из привычной жизни. Не знаю почему, но я уверена, что она ждала этого меньше, чем я, и ей будет труднее с этим смириться.

А я, стану ли я роптать, когда придет мой черед? Не столько фатализм меня смиряет, сколько смутное чувство, что каждое испытание имеет некий смысл, что оно предназначено мне и что я выйду из него, став чище и достойнее перед лицом своей совести и, может быть, Господа Бога, чем прежде. Так мне всегда казалось, и я всегда стыдилась и отворачивалась от прежней себя, такой, какой была за год или полгода до того.

Мысли о Франсуазе как-то странно раздваиваются, причем на передний план поочередно выходит то одна, то другая их часть: то я думаю о ее моральных и физических страданиях, то о своем собственном горе — о том, что я потеряла что-то поистине драгоценное, ведь я действительно очень любила Франсуазу и знала, что она меня тоже любит. Эта взаимная приязнь была такой нежной, такой живой и светлой!

Теперь вокруг меня пустыня.

Никто никогда не узнает, чем были для меня эти лето и осень. Никто не узнает, потому что я продолжала жить и действовать, но, о чем бы ни думала, никогда не чувствовала себя по-настоящему самой собой, и каждая мысль причиняла боль. Мне не пришлось еще испытывать телесных мук, и один Бог знает, придется ли. Но сердце и душа и все мое существо живут в постоянных мучениях. Никто не узнает, даже самые близкие люди — ведь я не говорю об этом ни Денизе, ни Николь, ни даже маме.

Слишком о многом нельзя сказать, ничто не заставит меня заикнуться о боли, причина которой — Жан; потому ли, что я храню это в себе и никто не должен в это вмешиваться, потому ли, что какая-то застенчивость не дает мне и самой себе об этом говорить. Попробую объяснить это чувство: иногда я не решаюсь занять это новое место, новую ступень в моей жизни — из-за недоверия к себе и инстинктивного отвращения к тому, чтобы show off[204], строить из себя невесть что.

Но и это не вся правда. А правда в том, что Жана уже год как нет и я страдаю так долго и так сильно, что не остается никаких сомнений: благодаря ему я действительно стала другой, нисколько не рисуюсь и не выдумываю своих чувств из головы.

У меня очень мало точек опоры. Вовне — ни одной. И стоит мне подумать о том, как все будет в реальности, как я невольно отступаюсь. Раньше — из-за того, что мне тогда казалось, будто любые практические планы испортят мечту. Теперь же — потому что я знаю, потому что меня жжет слишком ясное воспоминание о предпоследнем разговоре с его матерью, когда, не считая спора о религии — его я ожидала и не боялась, — она так больно ранила меня, что я этого никогда не забуду: накануне того дня я приехала к ним в Сен-Клу, не помышляя ни о чем дурном, а ее муж, по ее словам, ничего не знал и подумал, что я — просто девица, с которой Жан «флиртует». Какие обидные слова! Они не гордость мою оскорбили, а собственное представление о себе, то, что я сама в себе ценила больше всего, — мою чистоту, которую я тщательно и очень строго оберегала. По-видимому и даже наверняка, она это сделала не нарочно, тем более что до тех пор давала понять, что вовсе не считает меня просто… — не хочу повторять эти слова. Скорее всего, это вырвалось у нее нечаянно, потому что до нее вдруг «дошло», как дошло и то, какие битвы с мужем ей придется выдержать. Но в таком случае, при всем моем желании быть беспристрастной, я должна признать, что ей не хватает деликатности, чувства такта, которое подсказывает, как ваши слова отзовутся в душе собеседника, умения «поставить себя на место других». Для этого она слишком импульсивна или своенравна. Тому есть и другие подтверждения: разве настойчивость, с какой она в отсутствие Жана пытается заставить меня согласиться, что наши дети должны быть католиками (по-моему, это непорядочно, даже безотносительно к моим религиозным взглядам), не доказывает ее полного пренебрежения личностью другого человека? Я, разумеется, не думаю, что она дурно ко мне относится, наоборот, в какой-то мере она меня даже любит, но какая-то она толстокожая. Сама я никогда не стала бы никому навязывать свою веру, поскольку слишком уважаю чужую свободу совести.

вернуться

200

Роман Томаса Гарди.

вернуться

201

Книга Элизабет Гоудж (1934).

вернуться

202

Сказочная повесть шотландского писателя Кеннета Грэма (1908).

вернуться

203

Пьер и Даниелла — сын и дочь депортированной Терезы Шварц.

вернуться

204

Выставлять себя напоказ (англ.).

31
{"b":"574799","o":1}