Когда крыши еще были целы и полукружья черепиц, напоминающие боковинки кувшинов, крепко сидели одна в другой — не разожмешь, как пальцы, сжатые в тугой кулак, — они были призваны охранять «Kinder» и «Küche» в основательно сбитых домах. Само собой, что о душах их обитателей заботилась «Kirche». Непривычно высокие трубы и острые шпили — все здесь тянулось к небу, к всемогущему господу, в полной уверенности, что он не подведет. Каждому положено добросовестно выполнять свои обязанности: как человеку, так и богу.
«Зоя, какие счеты у тебя со мною и с собой? Что за дьявол вселился в тебя? Тревожишься за меня, а каждым своим словом ранишь. Мне здесь и так тошно. Думаешь, мне доставляет удовольствие созерцать, какими жалкими оказываются высокие, гордые трубы, когда их повергают в прах?»
Нет, каменное крошево, раздавленное стекло и осколки кирпича, где бы они ни были, не вызывают у Бориса мстительной радости. Но после его последнего ранения — на польской границе — чей-то сердобольный глаз высмотрел в его бумагах, что до войны он работал инженером на хлебозаводе. И Борису поручили обеспечивать хлебом этот большой голодный немецкий город. Может быть, и нельзя в этом признаваться, но костлявые фигуры без признаков женственной мягкости и округлости, что целыми днями мнут и мнут тесто, склонившись над корытами, не вызывают у него ни малейшей неприязни. Корыта женщины принесли из собственных домов. Первую закваску Борис привез им из полевой пекарни. По мере своих сил он старался помочь им, облегчить их труд.
Как усердно они работают, эти изможденные женщины. У него на родине таких зовут солдатками. Те солдатки тоже не отлынивают от работы, но ему с ними приходилось бы труднее, чем с чужими. Свои позволяли бы себе изредка опаздывать. У немок такое исключено. Да, свои-то солдатки словцом бы перебросились, несмотря на голод и усталость; затянули бы песню. А его бы наверняка наградили прозвищем. Пусть бы и окрестили его, скажем, «бабьим начальничком», он не прочь, и чтобы одна, совсем юная и смешливая, завидев его, хихикала, стыдливо прикрывая рукавом рот. А эти… Невзирая на то, что язык их он знает недурно — об этом позаботилась в свое время Елена Максимовна, — слов для них у него нет. За их согнутыми спинами ему порой чудились притаившиеся мрачные тени.
Елена Максимовна… Зоя… Что приберегает для него эта непонятная женщина?
Борис тихонько пробрался в дом, запер изнутри дверь своей комнаты. Ему сейчас нужно только одно: чтобы хозяйка не пронюхала, что он дома. Однако слух у нее завидный. И минуты, кажется, не прошло, а в дверь уже раздается осторожный стук. Борис молчит. Хозяйка удаляется от двери, наверно, разобиженная. А провались она… Будто у него нет других забот, как только потрафить хозяйке — не дай бог, надуется… На стене его комнаты — отчетливый отпечаток продолговатого четырехугольника. Очевидно, здесь висел портрет, который не так давно сняли. Кто же был изображен на нем? Муж хозяйки или сын? Не слишком-то добропорядочно сдернуть со стены портрет мужа или сына, дерущихся, наверное, на Восточном фронте, и каждый день набиваться к советскому офицеру с горячим кофейником. Чего вымогает прилипчивый взгляд этой пятидесятилетней женщины? Чтоб он поднес ей банку консервов или, того почище, укротил ее неутоленную тоску по ласке? Может быть, Гитлер собственной персоной несколько недель тому назад красовался на стене нынешнего пристанища Бориса? Если так, хозяйке тем более не подобает такими маслеными глазами глядеть на своего постояльца.
«Зоя, зачем ты травишь мне душу?» Весточки только по случаю… Надо же…
Зоя Иванова Борису Гурвичу
20 апреля 1945
Многоуважаемый Борис Львович!
Я не уверена, что Вы успеете получить мое письмо к Первому мая. Замешкалась немного. По правде сказать, я решила не поддерживать с Вами никакой связи до Вашего возвращения, потому что Вам от моих писем мало радости. Но вчера после работы я случайно встретила Вашу бывшую соседку Елену Максимовну. Иначе как случайно мы с ней не встречаемся. Она мне сказала, что Вы уже в Германии. Так как же мне Вас с этим не поздравить? Поздравляю и прошу: будьте осторожны. Берегите себя — осталось так недолго. Легко представить, что там, где Вы сейчас, не мудрено, вместо благодарности за Ваш хлеб, схлопотать удар в спину. Так будьте осмотрительны — по всей вероятности, Вы последний из семьи Гурвич. Лучше бы мне все-таки не писать Вам. Все равно Вы мне не поверите. Но подслащенные цидулки, которыми Вас, несомненно, потчуют Чистяковы… Вы вправе возразить, что они к Вам гораздо внимательнее, чем я, — наверняка пишут Вам бесперебойно, а я, жена Вашего брата, не утруждаю себя лишним словом. Пусть так. Думайте что хотите, мы ведь с Вами незнакомы. Если бы нашелся Давид, ему бы я писала. Впрочем, я уже почти не верю в то, что когда-нибудь увижу его. Вот и пишу Вам — его брату.
Елене Максимовне легко Вам писать. Мне трудно. Чистяковых Вы ведь знаете всю жизнь. А я для Вас некая девица со стороны, которую Ваш брат подцепил в командировке. Не обольщаюсь: письмо мое может вызвать у Вас только отвращение. Вы сочтете меня бесстыжей клеветницей. Но коль я начала, теперь меня уже не остановить. Я должна Вам сказать всю правду, все, что думаю. А в том, что я думаю, я уверена. Не знаю, писали ли Вам Чистяковы, что однажды ночью, это была новогодняя ночь 1943 года, я видела у них Дину Яковлевну? Теперь-то они утверждают, что она с Вашим сыном все время скрывалась у них. Этого я не знаю. Как не знаю, почему она появилась у Чистяковых в ту ночь. Говорить с нею было невозможно. Достаточно сказать, что она даже Вашей мамой не поинтересовалась. Я ничего не придумываю, пишу все, как было. Дина не спрашивала, но я ей все же сказала, что Ваша мама скрывается в ближней деревне — деревню я ей назвала — у Лукерьи Пузыревой. Не могу себе этого простить. Кто меня тянул за язык? Такую чудовищную оплошность допустила. А, может быть, преступление… На мгновение в лице Дины вспыхнул интерес и тут же погас. Могла ли она тогда что-нибудь запомнить? Нет, запомнили другие, а не она. Они-то отлично намотали на ус мои слова — Чистякова, эта заносчивая барыня, и ее сынок — Ваш школьный товарищ, кажется. Ничего не пропустили мимо ушей, на нашу беду. Кстати, я бы не прочь узнать, чем этот субъект, этот красавчик из витрины парикмахерской промышлял во время оккупации. В первые месяцы — все понятно. Тут не к чему придраться. Но потом? Где он пропадал целыми неделями? И вдруг появлялся такой раскормленный, что совестно было на него глядеть. Он, представьте себе, отрастил щеточку над верхней губой, нашел время щеголять усиками. Поверьте, из него так и выпирало самодовольство. Не знаю, что привело Дину Яковлевну к Вашим соседям в ту трагическую ночь. Дураки они, что ли, прятать у себя еврейскую женщину с ребенком! Курам на смех! Чтобы Леонид Петрович да со своими холеными усиками из-за кого-нибудь поставил на кон свою драгоценную жизнь! Тем более что только по его вине они вовремя не оставили города. Все обещал вывезти на машине. Потрудитесь задуматься, почему вместе с Вашей мамой забрали и Лукерью Пузыреву? Даже двух ее малолетних детей не пощадили. А эти милостивцы Чистяковы, эти агнцы божьи… Да, конечно, господь наградил их такой завидной фамилией «Чистяковы». Чисты, как алмаз. Кстати, один из детей Лукерьи, самый младший, уцелел. К счастью, был в то время в другой деревне, у Лукерьиной сестры. Я надеюсь, что Вы не откажетесь помочь этому ребенку, когда вернетесь домой. То, что Чистяковы остались целы, возразите Вы, еще ничего не доказывает, Хотите улик, доказательств? Сделайте одолжение, у меня их предостаточно. И я не намерена сидеть сложа руки. Довольно им красоваться в роли святых угодников! Плюньте мне в лицо, считайте меня низкой тварью — я со своего не сойду: Чистяковы — змеи в белой чешуе. Не по злобе говорю. Прошу вас не думать обо мне скверно. Правда всплывет на поверхность, как масло на воде.
С уважением Зоя Иванова.