Только в пятьдесят пятом году Мирра получила другое известие — бумагу, которая печатью и официальной подписью подтверждала самое ужасное, что могло произойти с Блюмом. Погиб даже не в гетто, а в гестапо. Как, когда, почему? Темно.
Эта бумага была для Мирры гранью, за которую не перейти. Все. Больше она об Ехиэле ничего не узнает. Осталось одно — выставка. Этим продлить его жизнь. Единственный луч в обступившем ее мраке. Зловещая бумажка ускорила открытие выставки.
Из кухни донесся шум воды. Воскресенье. Блюмы уже поднялись. Мирра взглянула на часы. Девять! Она отбросила в сторону одеяло, заглянула за спинку дивана: нет, не сон. Картина здесь! Единственный холст на выставке… Мирра опустила ноги на холодный паркет, посидела, задумавшись. Вот и будет показана живопись последнего периода, когда у Ехиэла по-новому возобладало декоративное начало. Кто будет хвалить, кто ругать. А некоторых картина просто удивит: «Декоративизм, — скажут, — ведь появился у нас совсем недавно. В шестидесятые годы». А в двадцатые что же? Декоративизма не заметили, а то — забыли?
Не привыкли… Блюм — лирик… А Блюма-то всегда влекло к декоративной живописи. «Соскучился по Матиссу, — вдруг заявлял он, — надо съездить в Москву». И ездил. А древнерусская стенная роспись? Какое место, она занимала в его жизни…
Резво, как в юности, Мирра в одной ночной сорочке поднялась с постели. Извлекла картину, прислонила ее к стене. Что за важность, в какую словесную оболочку будет одето впечатление от картины? Зрячий все увидит. Сама-то Мирра и видит и слышит… Картина тиха и торжественна.
Но когда, как? Мирра закрыла лицо руками. Ей и самой было неясно, к чему относятся ее вопросы — к судьбе Ехиэла или к тому совершенству, до которого он довел свое творение.
6
Когда? Как? Гестапо… Смириться с этим нельзя, но попытаться понять, почему Ехиэл попал в гестапо, можно. Врожденная независимость, неприятие компромиссов. Да, он мог протоптать для себя дорожку к подвалам гестапо. Но с чего все началось? У Ехиэла ведь еще оставалось время, чтобы покинуть город. Разве Мирре могло прийти в голову, что начало конца было положено ею самой? Если бы Ехиэл не провожал семью на вокзал, может быть, все сложилось бы иначе. Фантастическое стечение обстоятельств: кто бы мог подумать, что роковую роль сыграет дверь, небрежно оставленная открытой, тяжелая, дубовая дверь, которая обычно на ночь запиралась.
Это станет известно Мирре позже, после выставки. Ей также доведется узнать, что Ехиэл ушел из жизни уверенный, будто он свою последнюю картину сам искромсал ножом. Эту вот самую картину, купленную Миррой в антикварном магазине целой и невредимой. Еще и такая мука была ему суждена — пусть в болезненном бреду, но-решиться на убийство. И не просто убийство — обречь на гибель собственное дитя. Об этом он рассказывал пареньку, который должен был участвовать в освобождении художника Блюма из гетто. За несколько месяцев до начала войны этот паренек, о котором Мирра знала только, что его зовут Порфиша, показывал Блюму свои рисунки, и художник их похвалил. Несмотря на то то что Блюм был для Порфиши богом, освободить художника ему не удалось. Ночью поднялся переполох, и он сам угодил в лапы к немцам. Блюма он больше никогда не видел и не знал, куда тот девался. Только запомнил просьбу художника: если он, Порфиша, выживет и если ему случится встретить жену художника, пусть расскажет ей, что Блюм всю картину сперва переписал, а потом собственными руками уничтожил. «Моя жена меня всегда понимала, — говорил он, — я хочу, чтобы она знала, чем завершилась моя работа. Каким образом я сам завершусь, этого я уже никому не смогу рассказать».
Паренек остался жив. Прослышав о выставке Блюма, теперь уже не Порфиша, а весьма известный художник Рязанов разыскал Мирру и в подробном письме изложил ей все то, что рассказал ему Ехиэл. Возникший из этого рассказа образ художника в его последние дни в мастерской тогда еще потряс впечатлительного молодого человека. И ему удалось сохранить в памяти рассказ Блюма — не исключено, что некоторые подробности добавило его собственное воображение, — и как непридуманную легенду донести до семьи художника.
Вот она — эта легенда, обросшая со временем новыми деталями.
Проводив Мирру с Томочкой, Ехиэл поздно ночью вернулся пешком с вокзала. Не домой. А туда, откуда они ушли, — в мастерскую До момента эвакуации он должен оставаться здесь. Надо упаковать картины и дождаться Аверкиева. Вымокший под дождем, Ехиэл добрался до дома, где рассвет не раз заставал его за работой. На улицах мрак. Ни одно окно не светится. Ехиэл достал из кармана ключ от наружной двери, сделал, как обычно, шаг вперед и… Дикая боль обожгла его левую ногу. Пронзила до мозга костей. Он услышал сдавленный стон, будто не им исторгнутый, а кем-то посторонним, укрывшимся в недрах его тела.
Когда Ехиэл очнулся, он при бледном утреннем свете, пробивавшемся сквозь серую пелену дождя, прежде всего увидел распахнутую дверь. Он не сразу сообразил, что лежит в глубокой луже у входа в дом. Ехиэл с усилием, поднялся. Цепляясь за стены, преодолел порог. По привычке потянул на себя дверь. Она оглушительно захлопнулась за его спиной, и Ехиэл погрузился в темноту. Порылся в кармане, но спичек не нашел; тогда, нашарив перила, он схватился за них обеими руками и принялся прыгать на одной ноге со ступеньки на ступеньку. На третьем этаже он остановился. Еще прыжок — и сердце выпрыгнет вон. Ехиэл передохнул. Облокотился на перила, опустил голову на руки. Потом возобновил свои попытки, решив передвигаться несколько иначе. Как раньше, держался обеими руками за перила, перенося на них и на правую ногу всю тяжесть тела, но попробовал помочь себе и левой ногой, кончиками пальцев едва коснувшись пола. При первом же прикосновении Ехиэла пронзила еще более острая боль, чем прежде, когда он ударился о дверь. Так ему, во всяком случае, показалось. Он застыл на одной ноге, не в силах сдвинуться с места. Больная нога, согнутая в колене, повисла в воздухе.
Последний пролет Ехиэл преодолел ползком. Словно плыл — выбрасывал руки от ступеньки к ступеньке; отталкиваясь правой ногой, волок за собой левую. Пока не оказался сидящим на кушетке в своей мастерской. Перевел дух, стащил носок с больной ноги.
В доме было не топлено, водопровод не работал. Вода в двух полных ведрах, о которой Ехиэл позаботился перед отправлением на вокзал, была подернута коркой. Он смочил полотенце, перевязал больную ногу. И как был, не скинув промокшего до нитки пальто и сплюснутой в сырую лепешку шляпы, — одна нога перевязана ледяным полотенцем, другая в башмаке — Ехиэл повалился на кушетку. Вчера, перед выходом из дому, он расстелил ее для сна: на электрический свет не приходилось надеяться… Он уронил на подушку голову в мокрой шляпе. Руки бессознательно потянулись за одеялом.
Часы беспамятства, клочковатых видений. Как из тумана, выплывает обрывок яви и снова погружается во мглу.
Ехиэл взбирается на высокую лестницу, мама снизу торопит его: «Быстрее, быстрее, Ехиэлке, достань пасхальную посуду с чердака!» Он еще совсем маленький, в коротких полотняных штанишках. Он быстро взбирается все выше и выше. Ему нравится лазить на чердак. Там таинственно и сумрачно, как в сказке. Там белые призраки — рубашки на веревке, Ехиэл касается ногой последней перекладины. Но перекладина горит. Вся лестница горит. С чердака вдруг обрушиваются тарелки и рюмки. Звон разбитого стекла. «Мама, — кричит Ехиэл, — это не я. Я не виноват». Но мама не слышит его. Она калит в печи чугуны и чугунки, готовя их для пасхальных яств. Ехиэл стоит рядом и хнычет: «Бо-о-льно, бо-о-льно!» На кухне у его ног неподвижно лежит маленькая птичка, воробушек. И воробушек вторит Ехиэлу: «Больно, бо-о-льно!» Соседка — старая Иваниха — смотрит на птичку, крестится и причитает: «Господи, спаси и помилуй! Мертвая птица в доме — к покойнику…»