— Хавеле, давай накроем на стол! — весело скомандовала тетя Малка.
Хавеле надела поверх своего зеленого платья с цветочками белый фартучек. Таким же фартуком повязала свой большой живот тетя Малка. Два белых фартука засуетились у стола. И боже мой, сколько богатых кушаний было понаставлено на столе у моей бедной тети Малки… Дома меня считали малоежкой, а вот у тети Малки я в тот день, да и много раз после, уписывала за обе щеки, без разбору, что ни подавали. В ее доме все делалось в охотку, и есть было весело.
После обеда тетя Малка и ее дети спели двуязыкую хасидскую песню. Решительно тряхнув головой, тетя вывела первый куплет по-еврейски, и тут же последовал
В темном лесе гукае-е,
Батька деток шукае…
«Батька деток шу-кае», — звонко подхватили мальчики. «Шука-а-е-е», — низкими грудными голосами со слезой закруглили куплет тетя Малка и Хавеле. Не успела я проникнуться скорбью «батьки», растерявшего своих детей (мне было невдомек, что «батька» — это сам господь бог), как голоса, теперь уже все разом, возликовали:
Хатка буде — патанцуем,
Матка буде — пацалуем…
И совсем уж неожиданно: «Аллилуй-я».
Мы долго играли во дворе. Мои двоюродные братья уже успели забыть, что я «женщина» и на меня нельзя смотреть, нельзя подавать руки.
— Чет или нечет? — спрашивал маленький Велвеле, показывая мне кулак с зажатыми в нем орехами.
Я ни разу не угадала, хотя и старалась. А он все подпрыгивал на одной ноге, вместе с ним подпрыгивали его длинные рыжие пейсы, и не переставал в упоении выкрикивать свое «чет или нечет».
Мы вошли в дом, когда уже совсем стемнело. Папа и тетя Малка о чем-то тихо переговаривались. В сумеречном свете гладко причесанная голова тети Малки, с белым, ровным, как линейка в тетради, пробором, показалась мне большой, низко надвинутой на лоб шапкой. Только нос и щеки я различила на ее маленьком личике. О том, что тетя Малка носит парик, а голова ее, как того требовало благочестие, обрита наголо, я еще не знала. И все же смутное чувство жалости, откуда только оно взялось, стиснуло мне грудь. Но тут тетя Малка проворно поднялась и зажгла лампу. Тучи рассеялись.
Хотя мне тогда минуло всего девять лет, я привыкла оставаться дома одна. У нас все исчезали при первом проблеске дня. Но когда появилась тетя Малка, мне стало нестерпимо оставаться одной. Я вдруг познала до того незнакомый горький вкус одиночества — я да четыре стены. И я убегала к тете Малке, к несчастной вдове, как ее у нас называли, с тремя сиротами. Здесь всегда царило тихое оживление. Вот Хавеле ловко взбирается в кухне на высокий табурет и принимает из рук мальчиков аккуратно наколотые и тщательно просушенные дрова. Она исчезает с ними в устье большой русской печи. Только босые пятки торчат наружу. Через некоторое время передо мной возникает подол ее платья. Ухватившись руками за край шестка, Хавеле спрыгивает на пол. В печи занимается огонь. Мальчики тут же отправляются бегом в бакалейную лавку за покупками или же приносят из колодца ведро воды, повешенное на середину палки, которую они придерживают с обоих концов.
Тетю Малку я почти всегда застаю склоненной над большой круглой кадушкой. Тетя очень любит месить тесто. Ее руки мерно погружаются в кадушку, увлекая за собой и плечи, и лопатки, как будто исполняя какой-то танец. Случается, однако, что тетины пальцы, облепленные тягучим тестом, вдруг хватаются за край кадушки. Тяжело дыша, тетя украдкой, словно чего-то стыдясь, выпрямляет спину. Когда я вижу ее такой, ловящей ртом воздух, мне тоже становится трудно дышать, мне тоже хочется глотнуть воздуха. Уж пусть лучше тетя не месит тесто. Мне больше нравится смотреть, как она орудует длинной деревянной лопатой, когда приходит время вынимать хлеб из печи. Круглые буханки по одной ложатся на лопату. Хавеле стоит рядом, обвязанная неизменно чистеньким белым фартуком, проводит по каждой буханке обмакнутым в холодную воду гусиным пером. Как я счастлива, когда мне удается выпросить, чтобы это разрешили делать мне. Тетя Малка снова сажает хлеб в печь ловкими, рассчитанными бросками, чтобы, не дай бог, не дрогнули руки, чтобы каждая буханка соскользнула с лопаты и легла на под, не касаясь других. И вот наконец буханки разложены в несколько рядов на белой скатерти из сурового полотна на одинаковом расстоянии одна от другой, подовой стороной кверху. Поджаристые, присыпанные тмином, они распространяют по дому живительный аромат. В ту минуту мне всегда очень хотелось есть. Тем более что для детей, и для меня в том числе, тетя Малка выпекала отдельно по буханочке. Не знаю уж, из какого теста она их выпекала, наверно из того же, что и все. Но эти маленькие хлебцы, иногда круглые, иногда продолговатые, отличались райским вкусом. Авремл и Велвеле каждый раз клали свои буханочки на подоконник, чтобы скорей остыли, а сами отправлялись бегом разносить свежий хлеб по домам постоянных клиентов тети Малки. А мы с Хавеле терпеливо ждали, не решаясь в отсутствие мальчиков отломить хотя бы по кусочку от наших хлебцев.
Отец зачастил к тете Малке, иногда под предлогом, что зашел на минутку за ребенком, то есть за мной. Отец с озабоченным лицом что-то тихо втолковывал тете Малке. Она его не перебивала, и вид у нее был отрешенный. Мне порой казалось, что она и не прислушивается к тому, что говорит ей мой отец.
И действительно, с неожиданной бодростью она вдруг отмахивалась от него и громко произносила, положив этим конец разговору:
— Эка важность! Трудно, что ли?
Отец умолкал. Но однажды он в сердцах возразил:
— Да, трудно, а убить себя легко. Хоть бы детей пожалела…
С того дня тетя Малка бросила выпекать хлеб. Она послушалась моего отца. Но на нее было жалко смотреть. Она слонялась по дому как потерянная. Присаживалась, сложив на большом животе руки с выпуклыми синими прожилками, и глубоко задумывалась. Дети тоже притихли. Веселое оживление, которым привлекал меня дом тети Малки, казалось, покинуло его навсегда.
2
Тем временем у нас дома произошли два события. Первое: мне больше не приходилось сидеть дома одной — папа потерял работу. Словно видя в этом что-то забавное и вместе с тем как бы оправдывая свое ничегонеделанье, он бодро заявлял всем и каждому: «Ни шевро, ни хрома. Кому теперь нужны заготовки?» Второе событие: как будто специально для того, чтобы смягчить свалившуюся на нас беду, из Борисова от одной нашей дальней родственницы пришло письмо, в котором она приглашала папу и маму приехать со всеми детьми на свадьбу ее дочери.
По молчаливому уговору никто в доме, кроме самого папы, не вспоминал о том, что он остался без работы. Тем более пестрой каруселью завертелись толки и разноречия по поводу приглашения на свадьбу. В первые минуты обсуждение достигло такого накала, словно у нас в доме загодя, в отсутствие жениха и невесты, бурно справлялось их бракосочетание. Больше всех шумела мама:
— Чтобы я поехала к Рейзеле на свадьбу ее дочери? Много чести… Знать их не хочу, ни-кого. — Мама ударяла тыльной стороной одной ладони в собранную горстью вторую, будто именно в ней расположился тот, кого она не хочет знать. Да и вообще никаких родственников, — запальчиво говорила она. — Добрые друзья мне милее всяких родственников. Если уж Рейзеле дала о себе знать, то это неспроста. Не иначе, опять заготовки понадобились… Бесстыжие ее глаза… Забыла, как я ей показала на дверь.
И в самом деле, трудно было понять, почему Рейзеле вздумалось пригласить нас на свадьбу. Ровно год тому назад мама поссорилась с ней насмерть, и с тех пор никто в доме не решался даже произнести ее имя.
Дело было так: от Рейзеле пришла депеша, что она приезжает в такой-то день и в такой-то час. К депешам у нас не привыкли. Разве лишь кто-нибудь был при смерти, да и то сообщать печальную весть поручали чаще всего балагуле. Так что, пока разобрались в депеше, она всех напугала. Всех, кроме мамы.