Почему бы мне и не посмотреть на внуков Эстер от детей, которых не она рожала, не она растила, кроме разве лишь одной Мариам. Я и с ее мужем-протезистом не прочь познакомиться, ведь она его так хвалит, и умница он, и широкая натура. Но больше всего мне, конечно, хочется повидаться с самой Эстер. Мне нисколько не жаль путевки в дом отдыха на Черном море, от которой я отказалась. Все красоты Крыма меркнут в моем воображении перед способностью моей подруги юности чувствовать себя счастливой и дарить счастье другим. Целый месяц я буду вкушать от щедрот ее доброго сердца, что может быть лучше?
4
…Почему я всю ночь не смыкала глаз, кусала себе руки и беззвучно плакала?
Баеле тогда было четырнадцать. Я расчесывала волосы на ночь и вдруг увидела в зеркале ее отражение.
— Баеле, какая ты большая стала… Мы с тобой уже почти одного роста.
— А ты на высоких каблуках, мама. Забыла?
Ах, так? Я сбрасываю туфли с ног. Стоим с Баеле в одних чулках перед зеркалом. Смотрим, кто выше.
Я неуверенно:
— Да, совсем чуточку не хватает…
Баеле победно:
— Хватает, хватает! Я такая же, как ты…
Я разоблачительно:
— А ты стала на цыпочки…
Баеле, без всякой логики:
— Ну и что с того, что на цыпочки?
Хохочет и прыгает в постель. Одеяло натягивает на себя до самого подбородка, тщательно подтыкает с обеих сторон — привычка военного времени, когда мы частенько мерзли.
— Мама, спокойной ночи!
— Спокойной ночи, мое золотко!
Только присела к письменному столу, разложила бумаги, как вдруг…
— Ленкина мама вышла замуж!
Мне казалось, Баеле спит. Тем более удивила меня горячность, с которой она выпалила свою новость.
— Откуда ты знаешь? Тебе Лена сказала?
— А я и так знаю. Я зашла после занятий, видела. Христос собственными руками укладывал свои две с половиной рубашки к ним в комод. И носки тоже.
Христос… Так Баеле и ее подружки называли человечка в грязной шинели, носившего замысловатое имя Хрисанф Аристархович. Каждый вечер он внезапно, неизвестно откуда, возникал у нас во дворе — левый глаз с прищуром, правый видит за версту. Он колол дрова для Ленкиной мамы, приносил ей воду, иногда «отоваривал» карточки. Справившись со всеми делами, он с постным лицом монаха или евнуха входил к ней в дом. Входить-то он входил, но странное дело, выходящим оттуда мне почему-то ни разу не довелось его видеть, разве лишь через трубу вылетал. Добрых полгода прошло с тех пор, как он впервые появился у нас во дворе, а голоса его никто не слышал. Ни со взрослым, ни с ребенком он за все время ни словом не обмолвился. У взрослых свои заботы, а вот дети дружно его возненавидели. И почему-то боялись.
Согнув коленки, Баеле сдвинула на край кровати одеяло.
— Ну, мама, что ты на меня так смотришь? Не знаешь его, что ли? Христос Исусович, заика на один глаз… Он выбросил фотографию Ленкиного папы. Я сразу заметила. Все время висела над комодом, а сегодня нет.
Я сижу за своим письменным столом. В комнате тихо. Лишь ровное дыхание дочки доносится до меня. Уснула наконец. А у меня ничего не получается. Все тот же чистый лист… Бог знает отчего, все Ленкина мама лезет в голову, Хрисанф Аристархович…
Незаметно возвращаюсь мыслями к Баеле. Какое ей дело до Ленкиной мамы? Что ее так взволновало? Моя дочь скоро будет ростом с меня. И жизнь ее уже не проста. Иногда, возможно, даже ставит ее в тупик. А выбраться из него старается самостоятельно, без посторонней помощи. Как ни горько сознаться в этом самой себе, моя помощь, наверно, тоже «посторонняя». Ведь вот же, дневник завела. Все время носит его о собой в ранце. Однажды утром я обнаружила на столе забытый листок, вырванный из линованной ученической тетради. На нем разбежались по диагонали крупно выведенные буквы. Я невольно прочитала несколько фраз, не мне предназначенных:
«Ужас! Какой ужас! Я не знаю, в кого из них я влюблена. Мне кажется, что в обоих одинаково. Ой, наверно, я очень испорченная девчонка…»
…Что-то заставило меня оглянуться. Ну да, она вовсе не спит, Баеле. Не мигая, смотрит прямо на меня своими продолговатыми черными глазами. Разрез Иосифа, цвет мой.
— Мама, когда театр вернется, папину пьесу будут играть?
О папе Заговорила. И смотрит на меня испытующе. Моя девочка, уже большая и ребенок. Она привыкла доверять маме, а в душе ревность. Подозрение закралось… Взрослое… Ведь вот же, бывает… Для Баеле Иосиф тень, хоть и святая, смутное воспоминание детства. Для меня Иосиф живой человек. Как объяснить это моей девочке?
Я долго лежала без сна в ту ночь. Кусая в отчаянии руки, беззвучно оплакивала своего пропавшего мужа. Он всегда со мной, и я его беспрестанно ищу. Такая у меня судьба.
5
Я пишу письма. Имена людей, которым я пишу, мне неизвестны. Знаю только названия учреждений. В этих, учреждениях сидят люди, которым я пишу. Как будто сговорившись, они все неизменно мне отвечают, что… Некоторые, правда, добавляют «к сожалению». Таких мало. Нет Иосифа. Но как же его нет, когда он есть? Если мне становится совсем невмоготу, если изводит тоска по Иосифу, утешение я нахожу прежде всего в нем. Пороюсь в его архиве (неопубликованные рукописи я все до единой вывезла из горящего города), почитаю успевшие дойти до меня письма с фронта, иногда мне достаточно даже не полистать, а подержать в руках его книгу.
Времена бывают разные. Тем более если ты осталась одна с ребенком на руках. А ребенок слабенький, и дом твой разбила бомба, и хлеб выдают по карточкам, а менять на базаре водку на тыкву ты не умеешь.
Меня внезапно осенила идея написать одной женщине, которая работала в Москве, в довольно солидной газете. До войны эта женщина занимала видный пост у нас в городе. Она хорошо знала Иосифа. Я имела некоторые основания надеяться, что она и меня помнит. Я ей написала и предложила свое сотрудничество в газете. Ответ пришел сразу. Отпечатанный на машинке на редакционном бланке. Сухо, по-деловому мне предлагалось «испытать свои силы» на очерке об одной учительнице, пользующейся доброй славой в нашем городе.
Никаких вопросов об Иосифе, ни намека на личное знакомство. Но ведь в моем письме привета от Иосифа не было, а война только-только кончилась, так, может быть, из деликатности… Из желания не касаться раны… Сколько я ни старалась убедить себя в этом, официальный тон меня несколько обескуражил. А вместе с тем малознакомая женщина откликнулась на мое письмо немедленно и фактически дала мне заказ. У меня до сих пор сохранилось благодарное чувство к ней.
Окрыленная надеждой, я в тот же день пошла к учительнице.
— Войдите! — басом.
Вхожу. Вместо хозяйки дома я увидела большой портрет маслом, который, как можно было предположить, изображал именно ее. На грязно-сером фоне, покрывавшем ровную поверхность холста, восседала на квадратном торсе круглая голова. Жакет, облегавший торс, как мундир, мало чем отличался от фона. Выделялся только обведенный четким контуром орден на левой стороне груди. А вот лицо было написано откровенно розовым цветом. Модели я еще не видела, но художник уже успел внушить мне к ней живейшую антипатию. Ярко-розовое на грязно-сером фоне лицо старой женщины с обвислыми щеками выглядело отталкивающе мясистым. И эта мертвенная неподвижность… Будто никогда в жизни изображенная на холсте женщина не вставала, не ходила, не бегала. Села и сидит с самого сотворения мира. То же и краски на полотне. Положены и лежат. Как на свежевыкрашенной двери. Никакого движения. Гладь и глянец.
У мольберта спиной ко мне стоял рослый, могучего сложения мужчина в коричневой вельветовой куртке. Откинув голову с длинными волосами, зажав в руке кисть, он рассматривал портрет. Мое появление не привлекло его внимания. А я пыталась угадать, кому принадлежит бас — артисту или его модели. Вживе она мне пока представилась только парой выглядывающих из-под мольберта тупоносых ботинок с длинными шнурками, завязанными повыше лодыжек бантиком. Я поспешила сообщить ботинкам, кто я такая и зачем пришла.