Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Чего ты боишься? — теперь уже уговаривала она. — Он сейчас не такой уж тяжелый. Без тебя справимся.

— Ага, справитесь. Досправлялись. Справляться вы умеете, — меня опять сносило с катушек. — И вообще, какое ваше дело?! Сижу и буду. Сказала: не уйду, — и не уйду. Вам не мешаю. Ну и отстаньте от меня все к чертовой матери!

— Ты — просто дура! — рявкнула она, бросила с крыльца на снег окурок и хлопнула дверью.

Я подобрала остаток «беломорины» и затянулась. Сразу тошно засосало в животе и вспомнилось, что с утра ничего не ела. Но это, как ни странно, обрадовало: ожесточение шло по нарастающей, по принципу — чем хуже, тем лучше.

Окурок догорел до бумажной гильзы и потух. Я выбросила его, обхватила руками колени и уткнулась в них лицом. Так было не то чтобы теплей, а скорее бесповоротней и оттого спокойней.

Дверь опять скрипнула, открылась. Где-то за ней в глубине крикнули:

— Эсфирь Наумовна, третий бокс готов!

Дверь закрылась снова. Никто не вышел.

А на меня вдруг навалилась страшная усталость, давящая и тупая. В ней словно разом сошлись два последних года — с рождением сына, его болезнью, частными квартирами, институтскими хвостами, безденежьем, с недоумением и обидой, что в самой справедливой и гуманной моей стране могут не стремиться помочь другому, а чаще и не хотят, даже если обязаны.

Намыкавшись по детским больницам, насмотревшись там, я теперь редко доверяла медицинской братии, ненавидела встречавшееся казенное равнодушие сестер и нянек, и надеялась на одну себя. Но по какой-то идиотской ихней инструкции меня не положено было класть с сыном, потому что ему исполнился год. Вернее, ему было уже два, и тем более оставаться с ним не разрешалось. Он и лежал один в институтской медсанчасти, где ему день ото дня становилось хуже, пока вчера ночью его, как безнадежного, не отправили сюда. И без меня рядом, я твердо знала, ему было не выжить.

Это знание не было почерпнуто мной из книг и справочников. Оно само пришло ко мне, когда год назад в февральские пыльные бури, несущиеся сквозь Краснодар, в тихой окраинной больничке умирал мой малыш. Умирал трижды, у врачей это называлось по-медицински (оттого еще страшней): «состоянием клинической смерти», и он три раза уходил в то состояние. Врачи делали всё, что могли, а я неизвестно откуда, но уже абсолютно точно знала, что без меня им не справиться. Я словно держала ту последнюю ниточку, за которую его еще можно было вытащить из-за невидимо-зыбкой черты, отделявшей жизнь от смерти. Напряжением всех душевных сил, сама натягиваясь до звона, я держала ее и боялась не удержать. Ничего больше не существовало на свете, кроме запрокинуто-белого детского личика, и ничего не было тяжелей ускользающей этой нитки. Только иногда перед глазами всплывала желтая, в сплошных трещинах по глянцу фотография, хранимая моей мамой с довоенного 38-го года. На ней, утопая в кружеве и лентах, с таким же запрокинутым, но уже ничего не выражающим личиком была снята двухлетняя девочка. Спокойная фотография. Тень страдания лежала лишь в краешке левого недозакрытого глазика и в судорожных пальчиках сложенных на груди ручонок. Фотография моей сестры Али, умершей за семь лет до моего рождения.

И там и тогда до меня впервые в полной мере дошло, почему и тридцать лет спустя моя мама плачет над этой фотографией. Я же была много слабее мамы и просто не смогла бы жить, нося в паспорте такой снимок.

К счастью, в Краснодаре мамина судьба обошла меня стороной. Малыш выжил, хоть и остался с больными легкими. Но сейчас, здесь, в Морозовской больнице Москвы, передо мной опять вставал призрак изломанной желтой фотокарточки. Я чувствовала опасность, как зверь, всей шкурой и опять знала, что без меня ее не одолеть.

Снова позади пронзительно заскрипела дверь. «И чего они ее не смажут?!» — подумалось ни к селу ни к городу.

Прямо в халате и мягких, почти как тапочки, рабочих туфлях эта древняя, словно ее имя, ведьма спустилась с крыльца и заглянула мне в лицо. Не знаю, что она там увидела, но сказала особенно грубо:

— Черт с тобой! Иди в отделение, мне тут покойники на крыльце не нужны.

Ни обрадоваться, ни подняться сил не было, затекшее, окоченевшее тело не слушалось.

— Дайте закурить, — сказала я.

Эсфирь полезла в карман халата, достала пачку папирос и спички, чиркнула спичкой, прикрыв ладонью рвущийся огонек, внесла его в обратную сторону полуоткрытой спичечной коробки, там же внутри коробка раскурила «беломорину» и сунула мне ее в одервеневшие губы.

От пары затяжек я закашлялась и вроде как оживела. Чтоб не уронить «беломорину», оторвала руки от ледяного капрона коленок и неловко, но удержала папироску.

— Докуривай и пойдем, — велела ведьма.

При ее телесной хилости да в тонком полотняном халате ей, наверно, было холодно стоять на зимнем ветру. Впрочем, по ней это было не видно. По ней вообще ни черта не было видно. Стояла как истукан из неведомой мне, чужой, языческой страны. Только хитрый способ прикуривать я откуда-то помнила, но не помнила — откуда, что-то связанное тоже с больницей и еще со словом «война». Вспоминать я не стала, оторвалась от ступенек и двинулась к открытой двери.

Еще в тамбуре пахнуло теплом и едва ощутимым, но преобладающим над всем остальным запахом хлорки. Мягко шлепая сзади, моя сопровождающая командовала:

— Прямо. Налево. Прямо.

Таким образом мы попали в какую-то подсобку с рядами шкафчиков, деревянными ларями, с ведрами и швабрами в углу.

Порывшись в шкафчиках, Эсфирь Наумовна достала из одного застиранный до потери цвета байковый халат и тапки, размера на четыре больше моей ноги, приказала:

— Переодевайся.

Пока я торопливо переодевалась, она открыла форточку поверх замазанных белой краской стекол и закурила. В подсобке ветра не было, даже в форточку не задувало, так только — летели отдельные снежинки, но способ прикуривать остался у нее тем же. Похоже, она проделывала его автоматически по давно въевшейся привычке.

И этот автоматизм движений, и сам способ, и тонкий запах хлорки, и красной масляной краской выведенное на ведрах «БО-19», что значило боксированное отделение № 19, словно толкнули меня, и я вспомнила, откуда все это знакомо.

Конечно, это был недоброй памяти Краснодар. Как я могла забыть? Там было такое же отделение с боксами, но заметно меньше. В ту страшную зиму 69-го года, когда по югу свирепствовал еще неизвестный стране гонконгский грипп, под который мы попали на каникулах, как под несущийся паровоз, отделение было битком набито. А это «битком» составляли всего-то 42 ребенка. И за время, что мы с малышом там лежали, семеро из них умерло.

Как безумно-жутко кричали над ними матери! Крики отдавались в гулких коридорах отделения и рвали сердце. У одной умерло двое погодков, и она часа два выла в приемном покое, ее никак не могли вывести. Но вот ее я как раз не очень жалела. Дети умирали без нее. Сказав, что не может смотреть, как они мучаются, она ушла из больницы. Я этого не понимала.

Смотреть же, и правда, было невыносимо. Время от времени я надевала ватный больничный халат, выскальзывала за вторую дверь бокса, ведущую на улицу, и отревывалась на низеньком крылечке.

Однажды ко мне подошла крупная женщина в таком же ватном халате, посмотрела на меня, протянула папиросу:

— Закури, полегчает, — и зажгла спичку точно так же, как я видела сегодня.

Я втянула в себя дым, закашлялась, легко поплыла, закружилась голова.

Галина — так ее звали. Было еще и отчество, но я его сразу забыла и бормотала, обращаясь к ней, неразборчиво, глотая в потерянном отчестве первые буквы. Получалось странное: «Галина…еевна», потом оно слилось в одно, и вышла «Галиновна». Впрочем, ей было все равно, как ее называют. Шумная, размашистая, она не обращала внимания на пустяки.

С восьмимесячной внучкой она лежала в соседнем с моим, но уже торцевом боксе и, выходя курить, слышала мой рев. Ей было за шестьдесят, мне немного за двадцать, но, сведенные одной бедой, мы подружились. Уверенная, что человек может все, она спасала меня от того крайнего отчаянья, за которым кончаются силы.

50
{"b":"571376","o":1}