Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И уже ни о чем не думая, только прихватив у порога швабру, я двинулась на Витюню.

Описывать драку дело неблагодарное. Слишком быстро все происходит. Но драки, собственно, не получилось. Одуревший от водки и неожиданности Витюня не сопротивлялся. Только отмахивался и вполне бессмысленно орал, пока я тыкала его шваброй.

Визжала, как резаная, Ольга, цеплялась сзади за локти. Я лягалась. Громоподобно рушился стул с Витюней. Я бросала швабру, сопя, надрываясь до боли в животе и думая, что сейчас сдохну, волокла Витюню вместе со стулом в коридор. Выкидывала туда же злополучные валенки, которых ничуть теперь не жалела, и захлопывала дверь.

— Они прикончат нас, дура, вот увидишь! — надрывалась Ольга. — Ты — ненормальная, тебе что?!

— Отстанешь ты наконец?!

Но остановиться она уже не могла:

— Подумаешь, прынцесса! Надеешься, все сойдет? Плевать на них, да? Не очень-то наплюешься! Они доберутся до твоих костей, обтянутых одной кожей. Да тебе так и надо! А мне за что?

И чтоб она немедленно замолчала и перестала нести этот мучительный бред, я развернулась и залепила ей пощечину, отдавшуюся звонким эхом. Пощечина получилась основательная, ее вполне можно было считать оплеухой.

Как раз в этот момент краем глаза я углядела на пороге Валюху с вытаращенными от удивления глазами и Галку со стулом в руках.

— Что тут? — спросили они хором.

Ольга заголосила во всю мочь. Оторвала от подушки растрепанную голову Белка.

— Ты чего руки распускаешь? — возмутилась Галка.

— Значит, следует, — огрызнулась я, понимая, что никаких моих объяснений сейчас слушать не станут. Кстати и оправдываться не хотелось.

Скандалы заразительны и обладают способностью разгораться наподобие сухих дров. Через полчаса все непрерывно кричали, каждый о своем, и я, похоже, громче всех. Одна Валюха металась между нами, мелькая веснушками и круглыми испуганными глазами, вскрикивала, уговаривала:

— Ой, девочки! Вы что? Девочки! Ой, не надо!

На нее не обращали внимания. Мне объявлялся бойкот, но скандал не утихал. Всеобщий выхлест раздражения, грохот стульев, хруст посуды на полу, раздавленная мною же собственноручно лампочка на шнуре… И уже было не стыдно, не больно, бездумно и отчаянно. Круши, что можешь, не разбирая правых и виноватых. В общем, тот самый бунт, «бессмысленный и беспощадный». Как я боюсь его с тех пор в себе и в других.

Ночью прибойно шумели сосны у барака. Что-то неопределенное ныло внутри, не давая никак заснуть, может быть, оно и называлось душой.

Было отчаянно жалко дружбы с девчонками. Их лица так и стояли перед глазами: светлое, нежно-акварельное Белки и решительное, кареглазое Галкино. И очень обидно, что, не разобравшись, они променяли меня на тупую и паршивую эту Ольгу. А главное, не было дороги назад. Что-то такое же расплывчатое и неопределенное, как то, что ныло всю ночь, но гораздо сильнее его, не позволяло мне просить у девчонок прощения. Стоило представить, как я буду виновато упрашивать их, это что-то вставало на дыбы, оказывалось выше всего во мне, и я не вольна была справиться с ним. Оставалось подчиниться ему и понять, что мы не всегда властны над собой, а это значило — понять других. И Ольгу, и Витюню в том числе, и сколько-то оправдать их, на что я уже совершенно была не способна.

Так и не уснув, я подхватилась, чуть посерело за окнами, и побежала домой к прорабу — брать обещанные отгулы. Вместе с выходным получалось целых три дня.

Прораб высунулся до трусов в дверную щель, согласительно мыкнул, забрал заявление и скрылся досыпать. А я с чувством выполненного долга отправилась на вокзал.

Но лукавить было ни к чему, я убегала из Приозёрска, хоть всего и на три дня, все же убегала, и законно оформленные отгулы не оправдывали. Чистое позорище, но справиться с ним было невозможно, слишком остро требовалась передышка от бесконечно разнообразной, набитой до отказа людьми, слишком сложной для меня жизни на 101-ом километре. Я не понимала ни ее, ни окружающих, ни себя и уставала от непонимания.

Как можно было жить каждому по себе да еще этаким апокалиптическим способом — одним днем, как будто завтра и вправду конец света?! Но ведь и меня захватывал их образ существования. Разве иначе был бы насос, брошенный в Витюню, или вчерашний погром в комнате? Причем против моих желаний, мыслей, воли. Как и почему оно получалось?

Это было так важно решить, что и жить без того не выходило.

Пусто было в городе и пусто в длинном, деревянном, все той же финской работы приозерском вокзале, неуловимо смахивающем на наш барак. Нигде и никого. Лишь на перроне разгуливал черный надменный грач. С Вуоксинской неразберихи озер, с неоглядных ее ледяных полей налетали временами порывы редкого снега. Вспоминался «Старик в станционном буфете», любимый до смерти маленький рассказик Паустовского, и сердце тяготила жалость к старику, к себе, к нежной небесной сини, проступавшей там, где рваны облака.

Пыхтя, подкатил обшарпанный рабочий поезд до Сосновки, где была пересадка на ленинградскую электричку. Но я сходила раньше, на коротенькой остановке «Синёво», что привлекла своим названием и тем, что не имелось у меня там ни одного знакомого.

Малочисленные пассажиры, тенью мелькнув на перроне, торопливо скрывались в сонной теплоте вагонов. Я вошла последней и осталась у дверей. Дизель хрипло рыкнул, и поезд пошел.

И вот тут наконец действительно отпустило душу:

«Не на всю же я жизнь здесь?! Скоро кончится путевка, — слава богу, она всего на год, — я уеду и вычеркну проклятый 101-ый из своей жизни, как будто его не было в помине».

Я тогда не знала и не могла еще знать, что если иногда можно заставить себя что-то забыть, то вычеркнуть из жизни нельзя ничего. Все оставляет след. И 101-ый километр непроходяще отметит меня. Он станет моей частью, и от него будет нельзя ни уехать ни убежать. Всю жизнь я буду нести в себе его жестокость, но и стойкость тоже. И когда в девяностые годы вся моя страна превратится в сплошной 101-ый километр, я не сопьюсь, не сойду с ума, не покончу с собой, а буду упрямо, как осел, вопреки всему верить, что истает эта мерзкая, наносная муть и появится из-под нее настоящее, потому что оно есть всегда, его не может не быть, его можно только не видеть. Но благодаря 101-му километру я буду уметь видеть его.

Я потеряю листок со стихами, написанными мне и обо мне не то внучкой, не то правнучкой деда Хейсина (вечно я путаюсь в родстве) Леночкой Цимбаловой, но неотрывно буду помнить нескладные девчоночьи строки:

Ах, артистка, кусочек риска,
Очертя свою голову красную,
Ты под дождик, под дождик ринулась.
Не погаснешь ведь, не погаснешь! —

и, вылезая из шкуры, буду стараться оправдать их.

И навсегда останется со мной дед Хейсин, кому первому оказалось интересно мое полудетское, мятущееся «я», и кто научил всё в жизни воспринимать по гамбургскому счету.

И явственно и зримо буду помнить три дня в Синёво, каких уже больше ни разу не выпадет мне, тихую старушку, пустившую на квартиру, солнце на деревянном полу и чувство незамутненного ничем счастья.

И шофера Серегу, и нашего прораба Виктора Ивановича, показавшего нам, что даже тяжелая работа может быть в радость. А Витюню? Который встретит меня после возвращения из Синёва аккуратно подшитыми валенками! Уж от этого мне и вовсе никуда не деться.

Но все это — что еще произойдет, а что осознается — все потом.

А пока что — девчонка в открытом тамбуре поезда. Последний лёт снега. Ветер с Ладоги. Весна…

Кафе «Дружба»

I

Со второй вагонной полки летящая в окно и мимо метель, казалось, била в лицо. Она была так густа, что прижелезнодорожные постройки смазанно мелькали одними темными силуэтами. И холодно от нее было, словно ни крыша, ни стены вагона не могли защитить.

36
{"b":"571376","o":1}