Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потом подружки приезжали ко мне. И все это было счастье, неромантическое и незамысловатое счастье уже взрослых людей. Что же оно так мимолетно?

Внезапно накатила осень. Вчера стояла жара, а утром за окнами висела тяжелая хмарь, и нудный, нескончаемый дождь колотил по листьям. Еще длился август, но пора была собираться и уезжать.

И тут в предотъездные дни пришла соседка с новостью:

— Слышь, Фрось, несчастье у Кудряковой-та Евдокии.

Мать оторвалась от глажки:

— Корова, что ли, в клеверах объелась? Они ее всё дотемна не загоняют.

— Кой там корова! Минька вить у нее удавился.

— Как?! — сказали мы с мамой в два голоса.

Соседка, обстоятельно устроившись на стуле и перебирая кисти шали, принялась пересказывать слухи:

— Пришел с работы тверезый, евоная Зойка дома была. Не разумшись, прям в залу. Сдернул скатерть со стола на пол и водку на стол грох: «Неси, Зойка, стаканы, на посошок тяпнем». А Зойка вся в слезах. Он, ирод, скатерть-та сдернул вместе с вазой, дорогущая такая, хрустальная стояла. Ну и, конешно, разбилась. Зойка кинулась осколки собирать, а он как гаркнет: «Я кому сказал: стаканы неси! Дерьма пожалела, меня, небось, не пожалеешь». Ну, Зойка стаканы, конешно, принесла. Он налил по цельному. Ему-та ето, как слону дробина, а Зойка, она ж тощая, в край скосела. Он ее в другу комнату впихнул, «Спи», — говорит и на ключ запер. Она и заснула. Будто слыхала скрозь сон грохот какой, будто — нет. А с утра никак из комнаты не выберется. Стучала, стучала в дверь, давай в окно кричать. Живут-та высоконько. Дак к обеду только и выручили. А потом замок в залу сломали, а он и висит. Грохот-та был: он люстру снял и на пол бросил. А на ейный крюк веревку привязал…

Соседка вздохнула, подняла к углу, где должны были висеть иконы, васильковые даже в старости глаза:

— И, господи, чевой-та ему не хватало? Всё вить было. Жить бы да жить.

А мне стало дурно. Я вдруг поняла, зачем приходил ко мне Минька, и что было в том, озадачившем меня взгляде. Безвыходная, смертная тоска плавала в нем, от которой Минька искал спасения даже у меня, да и то напрасно.

Лавина разнообразных чувств захлестнула и смяла меня, смешивая вместе злость, презрение, жалость и, что совсем уж было неуместно здесь, чувство какой-то неясной моей вины.

И была она как бы в том, что ничего я не сделала, чтобы тот же Минька стал другим и прожил человеческую, путную, долгую жизнь. И ни я, и ни другие, так называемые, порядочные люди. Все мы были просто сытыми и равнодушными чистоплюями, ничем не лучше горячо презираемых мной «якобы коммунистов». И все вспоминалась и никак не могла вспомниться известная цитата о друзьях, о врагах и о равнодушных, только с молчаливого согласия которых в мире происходят любые подлости.

Я положила в чемодан стопку детских бельишек, с которыми так и простояла весь рассказ, и отошла к окну. По стеклу, обгоняя друг друга, текли дрожащие дождевые струи, на кухне болтали дети, мама и соседка перебирали семью Кудряковых до третьего колена.

На дворе стоял XX-го уходящего века застойный, последний тихо-благополучный 79-ый год. И было Миньке тогда всего 34. До 35-ти ему оставалось еще далеко. День рождения у него был, кажется, летом.

Набросок повести

I

От Гжатска до Смоленска чуть более двухсот километров. Пассажирским «Москва-Калининград» часа четыре. Ровно столько от моего детства до юности. Совсем близко. Но я больше не езжу тем поездом.

Какой большой, шумной, болтающей, поющей, кричащей компанией провожали мы друг друга в то лето. Как волнующе пахло железной дорогой, как вздрагивало внутри от слов из вокзального динамика: «Поезд №… прибывает на второй путь». Первые расставания, еще не горькие, но уже на всю жизнь.

Потом стук колес, громыхание сцепки, спящие пассажиры и ощущение ночного простора, сквозь который летит поезд. Все, что называется предчувствием счастья.

Было так рано, что ничего еще не работало. И институт, куда я приехала поступать, тоже. Я едва нашла его. Он был в центре Смоленска, но как-то на задворках, в закоулке за спиной драматического театра.

Длинные утренние тени сыро лежали на асфальте, на громоздком здании института. И никого, лишь в отдалении шаркал дворник.

Я села на чемодан и стала ждать.

Я много раз берусь за эту повесть. Она сидит во мне, как заноза. Я не могу ее не писать, но и написать не могу. Спотыкаюсь на самом простом. Как-то неделю изображала комнату в общежитии. Перечислила всё: два шкафа, пять кроватей, стол, стулья, окно, цвет одеял, отсутствие занавесок, где что стоит… И сама перестала видеть то, о чем пишу.

А комната была обыкновенной общежитской, и кроме меня в нее поселили четверых девчонок из Тамбова. Все они поступали на художественно-графический факультет или коротко — худграф.

Меня просили погулять, пока пишут натюрморт, и я добросовестно гуляла. Спустилась к Днепру параллельно трамвайным путям, чтоб не заблудиться, осмелела и поднялась обратно прямо в гору тенистыми кривоколенными переулками, посидела в скверике у крепостной стены. Делать в чужом городе было нечего.

Собирался дождь. Он так долго собирался, что я устала его ждать и отправилась в общежитие безо всякого предлога.

В вестибюле с отвращением глянула в зеркало. Рыжие вихры и два ошалелых глаза. Вспомнился соблазнивший меня плакат в парикмахерской: «Стрижка под мальчика сделает вас моложе». При моем-то росте и худобе мне и так больше четырнадцати не давали, а теперь… Эх!

Много спустя ты скажешь, что тогда, увидев на пороге встрепанную девчонку, вдруг отчетливо подумал: «С этой рыженькой нам просто так не разойтись».

А где же была моя хваленая интуиция?! Я ничего не подумала, буркнула: «Здрасте», протиснулась мимо стола с натюрмортом, мимо рисующих, прихватила книжку по физике и отправилась на подоконник.

Позже в твоем письме:

«Нечаянно открыл «Огонек», за июнь, что ли. Там фотография «Белые ночи». Сидит на подоконнике рыжая девчонка. Я так и обалдел. Очень похожа на тебя, да и ты ведь всегда любила сидеть на окошке. А может, это и была ты? А?»

У стола вкусно захрустели морковкой.

— Сейчас же перестань! Девчонки, он натюрморт съел, — возмутился девичий голос, я не поняла чей.

Дождь наконец пошел. Он влупил по пыльному пустырю у общежития, разогнал игравших в футбол мальчишек, зачастил, забрямкал по железным городским крышам. Я высунулась в окно.

Оказалось, что был не просто дождь, а начало грозы. Она распорола молнией небо, страшно и огромно, гром ударил так, что содрогнулась рама в окне. Полило еще сильнее.

— Девушка, вы не боитесь выпасть? Четвертый этаж все-таки. А то я побегу вас ловить, — сказали сзади.

— Не боюсь, — буркнула я.

— Неужели?! Какая смелая!

Я обернулась и увидела синие-пресиние глаза, насмешливые и внимательные.

Так или примерно так оно начиналось.

Кажется, пишу эту повесть всю жизнь. Она всюду: по юношеским дневникам, где тьма восклицательных знаков и сперва «он», потом «ты», по письмам. В длинном косноязыком творении с исключительно «оригинальным» названием «Ты и Я», которое никому не показываю, ибо стыдно. По рассказам. А теперь и вовсе какими-то обрывочными кусками.

Отрывок неизвестно откуда:

«Все было так безобидно. Ну, одноклассник моих соседок, ну, трепач. Мало ли таких?! Но ты раздражал меня всем своим существованием. Раздражала кошачья вкрадчивая походка, хрипловатый голос, лохматая грива на голове, твоя ирония и вечное, к месту и не к месту, полувопросительное, полунасмешливое: «Неужели?!»

13
{"b":"571376","o":1}