— Ага. Я ж говорил: «Еще не вечер», — и биолога не взял да еще красочно расписал его коллегам.
А если присчитать испорченные отношения с завкадрами НИИ, чья дочь неудачно училась у биолога, то путь в самое большое предприятие города был ему надежно перекрыт.
Дервенист пробивался, как мог:
«В 1987 году я обратился к тогдашнему председателю исполкома по двум вопросам: мне нужна работа, мне нужно, чтобы гороно прекратило сплетни. Тогда он мне сказал, что я хам, аполитичный субъект, чтобы я уматывал.
Ходил я к депутатам. Стенка. Поехал в Москву. Обратился в президиум Верховного Совета, но результата никакого.
С 26 ноября до 7 декабря я проводил голодовку с сохранением социальной активности. Я требовал работу по специальности. Пытался устроиться на работу не по специальности. Работал худ. руком в Доме молодежи, пытался устроиться лаборантом. Но меня везде доставали. Телефонные переговоры.
На меня государство затратило 5 тысяч рублей (на обучение). И я мог бы работать и биологом и химиком. А мне предлагают работать лесником (с высшим-то образованием!).
В настоящее время состою в ряде обществ: являюсь ректором народного университета при нашем ДК, консультантом охраны природы Горсовета, членом Дома ученых, членом общества «Знание», членом советской Волго-Вятской ассоциации при Академии наук СССР, членом охотобщества…
Но это общественные поручения. В настоящее время я — советский безработный».
Ну, положим, лукавил тут микробиолог-дервенист. К 89-му году, когда эта статья писалась, он уже много где поработал, а не только худруком в Доме молодежи. Почти весь 87-й год он пробыл лаборантом в медсанчасти. Потом была работа педагогом-организатором в детском клубе с каким-то романтичным названием вроде «Юности», «Факела», «Радуги» или тому подобным, расположенным в подвале жилого дома. Но нигде не клеилось и не нравилось.
Хотя, быть может, в клубе и нравилось. Еще оставалось много поклонников со времен школы, которые по вечерам крутились в его клубе, также заходили выпускники. И биолог опять был в центре внимания, что ему льстило и давало возможность проповедовать свой способ жизни и борьбы с этим поганым миром, не признающим его. Так что он мог бы задержаться здесь и подольше.
Но вся беда заключалась в том, что вокруг дервениста всегда и всюду словно прогибалась мораль, и люди, попавшие в этот прогиб, изменялись: откуда-то в них появлялась злость, мелочность, склочность и даже более того — жестокость. Особенно действовал он на подростков. Вчерашние хулиганистые школьники, чьими самыми страшными проступками было курение, матерная ругань да битье парковых фонарей из рогаток, радующее веселым звоном летящих стекол, — общаясь с биологом, стремительно зверели. И в окружении потомственного педагога сам собой возникал не коллектив, а стая, где все серые и все воют, а это в свою очередь неминуемо вело к преступлению.
Сперва это было просто задирание прохожих, потом избиение какого-нибудь чужака, подвернувшегося под руку, потом драки с окрестной ребятней под согласованный крик: «Бей скотов!» Мимо клуба дервениста стало опасно ходить. И кончилось все групповым изнасилованием случайно попавшейся девчонки.
И опять был суд — уже привычное явление в жизни дервениста. Пострадавшая девочка лежала в больнице, и психиатры категорически возражали против ее присутствия на суде. А шестеро пацанов на скамье подсудимых не поднимали глаз, боялись смотреть на ее родителей.
Дервенист в подсудимые не попал, шел свидетелем, делал вид, что понятия не имеет, откуда у ребят ключ от клуба и бутылки с остатками сивухи под столом для настольного тенниса, а сам он якобы болел и в клубе тем вечером не был.
Пацаны лепетали, что дверь в клуб, мол, просто не была заперта, и так и пошли в тюрьму, не выдав своего наставника. Его уволили за халатность.
Вот тогда-то он написал статью «Я — советский безработный». Но ни словом не обмолвился в ней про семь искалеченных молодых жизней, к чему он безусловно был причастен.
Но неужели же не грызла совесть и не было жалко сломанных на самом расцвете судеб? Похоже, что — нет. Да какая совесть и жалость могли быть у человека, считающего всех, кроме себя, за мусор?!
Впрямую этот случай нас не касался, и все же… Как-то постыдно было, что, защитив своих детей, мы успокоились и ничего не сделали для защиты других.
О чем-то схожем думал и друг Пашка.
Мы втроем курили на лавочке в сквере за Вечным огнем, и Пашка возмущался так громогласно, что его плотный баритон заполнял собой весь сквер:
— Удавить бы гниду, да сидеть за него не хочется. Я живу здесь с рождения, за сорок лет с лишком, почти полвека, подобного не слышал. Вон хорошие люди мрут, всё на похороны ходим, а эта гадина никак не сдохнет.
— Ты ж сам говорил: «Еще не вечер!» — сказал муж, бросил окурок в урну и задумчиво добавил: — Времена меняются.
Сентябрьский ветер трепал желтые пряди плакучих берез у Вечного огня, и было невыносимо жаль чего-то. Наверно, того, что люди на этой прекрасной земле не умели жить в радость себе и другим, как только и должно жить настоящим людям.
III
Да, времена менялись, однако совсем не в ту сторону, на какую надеялись.
Страну, застывшую с 70-х в благополучии, а с начала 80-х кричащую: «Перемен хочу, перемен!», несло вразнос. И главное было не в том, что запрещенную ранее и презираемую спекуляцию разрешили и стали благозвучно именовать бизнесом, и не в том, что почти круглосуточно по радио и телевизору те же люди, что вчера восхваляли советскую власть, яростно гавкали, как нище, несвободно и глупо мы жили последние 70 лет, и не во многом другом, изменяющем нашу жизнь до неузнаваемости. Поразительней и страшней всего была перемена, что происходила почти в каждом конкретном человеке. Откуда-то взялось сплошное недовольство, зависть, раздражение на все вокруг. И виноватые сразу нашлись. Это были, конечно, коммунисты, да и вся советская власть в целом.
Люди линяли на глазах. Вполне приличный научный сотрудник с благородным лбом Сократа — наш сосед по даче — вышел из партии и буквально на следующий день передвинул свой забор на наш участок, оттяпав пару жалких квадратных метров.
Когда же ему сказали об этом, бегал, как взбесившийся, с топором вдоль забора и, надрываясь, орал:
— Коммуняки, мать вашу! Порублю всех!
Перекошенный от злобы и зависти, он больше не походил на Сократа, а скорей уж на уголовника последнего разбора, каких никто не боится, но всем противно видеть.
И сама собой рождалась эпиграмма:
Какая горестная повесть,
И в ней героем наш сосед.
Он сдал и ум, и честь, и совесть,
А думал: только партбилет.
Но если б свихнулся один сосед! Так нет же, процесс был массовым, подряд и рядом. И впервые за жизнь начинало гнездиться внутри что-то похоже на неуважение к собственному народу вместо привычной гордости за него. И чем дальше, тем больше.
А события накатывали одно за другим. На февраль-март девяностого были назначены выборы в местные Советы. Вроде бы обычно-скучное мероприятие. Однако оно сразу перестало быть скучным, когда одним из кандидатов оказался все тот же микробиолог-дервенист.
Конечно, до горбачевской перестройки он бы никоим образом туда не попал. Просто никакой коллектив его бы не выдвинул. Однако теперь нашелся какой-то кооператив человек в пятнадцать. Теперь и так было можно.
Новость эту принес разъяренный Пашка. Не раздеваясь, он метался у нас по квартире и кричал так, что звенели подвески в люстре, и подрагивали и разбегались на потолке электрические лучи.
— Эта сука… в депутаты… будь я проклят! Позорище! Дожили!..
Он бы еще долго сотрясал воздух, но муж перебил его вопросом: