Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Там я открываю глаза. На стене в общей рамке еловых лапок два карандашных портрета: твой и мой. В комнате ребята и среди них ты. Я вспыхиваю и, чуть не выбивая лбом косяк, бросаюсь вон.

Усков кричит вслед что-то о том, что они просто хотели подарить мне портреты, но смысл его слов дойти до меня не в состоянии.

Генка… Впрочем, я уже не понимаю, чей он друг. Я так и не познакомила его с тобой, но буквально через несколько дней после ссоры ты с ним познакомился сам, и вы подозрительно быстро сдружились.

Генка от тебя в восторге и постоянно ведет со мной душеспасительные и жалостные разговоры, как ты мучаешься без меня, видишь во сне, боишься, что не прощу.

Генка наивен, и ты нехорошо с ним поступаешь.

В твоем письме из армии: «Генке я не пишу, хоть и обещал, у нас с ним если и было что общее, так это — ты».

Давят на меня и девчонки из твоей группы. Любы среди них нет, но это понятно, ей дали общежитие и, уходя из нашей комнаты, она надолго уходит из моей жизни.

Но вот ведь казус, чем больше нас мирят, тем меньше толку.

Я и сейчас думаю, что в отношения двоих, нельзя вмешивать посторонних. Дружба, вера, любовь и даже ненависть не могут быть публичными.

И чтобы помириться, нужны не усилия друзей, нужно чтобы с нами случилось что-то особенное.

Конечно, это был май, так горьковато и нежно пах сумрачный вечер почками, клейкими новорожденными листьями, свежей травой на газонах. Запах весны. Он тек в окно и кружил голову.

Май, общежитие, Генкин день рождения, попеременно то при свете, то в темноте. Стоило включить проигрыватель, как лампочка в плафоне тускнела, свет истончался до красной вольфрамовой нити и медленно сходил на нет. Шнур проигрывателя выдергивали, Генка кидался в коридор, мудрил над пробками, свет загорался, включали проигрыватель, и все повторялось по кругу.

Наконец, это всем надоело, и свет больше не зажигали.

Жизнь огромна и полна всякого. Но все в ней только однажды. И не будет у меня больше такой щемящей смеси отчаянья, нежности и любви, как тогда в полутемной комнате на далеком Генкином дне рождения.

Свет только от фонаря за окном. Разговоры. Музыка. Смех. Но все как незначительный фон, подмалёвок, как бы сказал ты. А единственное, что важно — мы с тобой.

Если глядеть со стороны, мы просто танцуем вдвоем весь вечер. Но это не так. Мы прощаемся.

Мои руки лежат на твоих плечах. Ты крепко, как будто я вот-вот вырвусь, прижимаешь меня к себе. Я тебе едва до плеча и мне приходится закидывать голову, чтобы видеть твое лицо. И мне все равно, смотрят на нас или нет. Сегодня все можно, потому что тебя забирают в армию.

Между нами за вечер не сказано ни слова. Но так лучше, будто и не было изматывающих месяцев ссоры. И все почти хорошо, вот только бы он не кончался, этот тревожный, счастливый и горький, весенний вечер.

И лишь возле моей двери ты спросишь:

— Ну, что тебе сказать?

И я отвечу, словно все и тебе и себе разом прощая:

— Ничего.

Дневник.

«Уже у военкомата хотела сказать тебе, что люблю, и не сказала. Ты и сам это знаешь. Должен знать!»

Нет, ничего не получается. Выходит какой-то несуразный мемуар. Словами твоего письма: «Прочтешь написанное — черт-те что! — ничего не понять, что писал, что хотел?»

В произведении должна быть тема, это о чем оно, и идея — зачем собственно городили огород. Если о чем пишу, я с грехом пополам знаю, то зачем — темный лес, абсолютно неясно.

Двое глупых детей, растерявшихся от того непомерного, что на них свалилось. Кому и что может сказать эта история? И сколько таких историй, ломающих человеку в юности хребет и жизнь?!

Из твоего письма:

«Зима-лето, зима-лето и так далее. Будешь ждать?»

Из моего:

«Знаешь, что бы ни случилось с тобой…»

V

А дальше были поезда, вокзалы, письма.

То провожала я и, разгоняясь, обдавая нагретым воздухом, катили мимо зеленые вагоны, из которых неслось ёрническими мальчишьими голосами:

Ах, куда ты, паренек?
Ах, куда ты?

То провожали меня и, пока видела из тамбура, махали вслед.

То это был Смоленск, то Гжатск, то Москва, то Ленинград, то вдруг Вязьма, Выборг или Рига.

Первые самостоятельные шаги — вот что это за время.

Внезапно и сразу окончательно я решала, что физика, тем более великого, из меня здесь не выйдет. И, не досдав летней сессии, бросала институт.

Потом поступление в Московский инженерно-физический и предсказуемая невозможность пройти туда медкомиссию из-за детского порока сердца.

Потом Ленинград и полученная в Смольном комсомольская путевка на ударную стройку семилетки.

И за всем одно — потребность узнать, чего же я стою. А может, мне просто нечего было делать в Смоленске без тебя.

В общем, я уехала. И летели письма.

От тебя:

«Твое письмо меня удивило и огорчило. Разыскал на карте это место — Приозёрск. Теперь имею представление, где он находится. Но не пойму, какого черта нужно было куда-то ехать да тем более по путевке?! Да еще в такую даль! Теперь тебе нужно хоть устроиться там по-человечески, а не преодолевать трудности».

Растерянное от Генки:

«Можешь ругать меня, но я не одобряю твой поступок. Пожалуйста, пойми меня правильно, я не могу. А что, если на будущий год тебе не удастся провести медкомиссию?»

Из «Союза воинствующих йогов»:

«Значит, с МИФИ все? Медкомиссия там очень строга, стоит ли еще раз испытывать свои нервы? Может быть, лучший выход для тебя будет пед. Не так уж плохо быть физиком-преподавателем. Это, наверняка, лучше штукатура».

От Нинки, моей одноклассницы, с которой учились вместе и в Смоленске.

«Ты наделала очень много глупостей и не сделай больше. Конечно, ты считаешь, что ты умнее всех и ты есть только ты. Это не так, убедилась?

Совет тебе. Отбрось свое я и со слезами возвращайся, упади в ноги — примут и заканчивай институт, а дураков работа любит».

И только отец написал по существу:

«Не осрамись там».

Год писем и ожидания. Отдельная наша взрослая жизнь. Неизвестно, что писать о ней. События, неподъемная работа, толчея людей вокруг, вживание в полууголовный мир ударной стройки и постоянное желание из него сбежать — все не главное, потому что не касается нас двоих. И впечатление, что ничего не происходит.

Но что-то все же происходило.

В заляпанной раствором робе я стою за финским домиком гостиницы, читаю твое письмо и реву.

Письмо большое. Его косо бегущие строчки расплываются за слезами:

«Кругом одна форма, форма, форма — строй. Уставы и муштра. Вспоминается Шевченко, его «Обучение новобранцев». Прошел век, а как похоже…

На праздники нас выстраивают на плацу и часа 1,5–2 толкают речи. Мерзнем, как бездомные псы. А говорят все неумные и неинтересные вещи…

Тут некоторые кричат, что им испортили жизнь. Считают, что не обязаны служить. Я молчу. Кому и что докажешь? И если честно, служить кто-то должен. Без этого нельзя. Но странно. За грязные сапоги может попасть. А за грязь в душе никто не упрекнет…»

«За третий день это уже третье письмо тебе,» — пишешь ты, но обо мне в письме всего несколько слов: «— Где-то Любка на танцы ходит, а я с автоматом прогуливаюсь. Вопрос: — Сколько тебе еще осталось? Ответ: — 3 года».

18
{"b":"571376","o":1}