Рядом с тобой я сама становилась, как кошка. Все время хотелось вцепиться и исцарапать.»
Воспоминание из детства.
Мне лет тринадцать. Я лежу в сене на чердаке и представляю себе красочную, но несколько абстрактную картину.
Поле боя. Я перевязываю раненого. Весь в бинтах, он встает на одно колено, отмахивает в сторону рукой и говорит: «Люба, я тебя люблю!»
Дальше представлять не получается. Но картинка еще долго сидит во мне. И никто не подходит под сей героический образец.
Сперва был трамвай с желтыми деревянными сиденьями, который вез и вез, позвякивая, мимо крепостной стены, мимо стадиона, городского парка, длинно и полого к Днепру мимо фонарных столбов, мимо встречных трамваев над Днепром и над железнодорожными путями.
И шел какой-то бестолковый разговор: о пединституте, куда мы оба поступаем, о физмате, куда поступаю я, о друзьях, о школе, о доме. Ничего не запомнилось кроме нескольких реплик:
— Тебя, наверно, ждут дома?
— Конечно. Еще как!
— Какой-нибудь рыцарь печального образа?
— Почему рыцарь? Друзья ждут, мама с отцом.
Потом был ночной Смоленск и дорога через него весь, пешком с Покровки до общежития, гуденье ног и твоя с легкой издевочкой песня:
«Ночным Белградом
Шли с тобой мы рядом,
Казался длинным
Самый близкий путь.»
Нет уж, ты никак не был моим детским героем. Кто угодно, только не ты.
И кой черт понес нас, троих дураков — тебя, меня и Ларису, на этот футбол?!
Стояла сумасшедшая жара, и пить хотелось так, что скребло в горле.
— Сейчас сбегаю, куплю, — сказал ты и ушел.
Лариса посмотрела тебе вслед и вдруг попросила:
— Не обижай его, ладно?
— Его?! — удивилась я. — Да он сам кого хочешь обидит.
— Не болтай без смысла, — Лариса глянула на меня как на несмышленыша. Грубой лепки ее лицо сделалось строгим: — Его обидеть проще простого. Когда у него отец умер, ему пять лет было, а он с мачехой остался. Она его в детдом не отдала — пенсия за отца была большая. Так и мыкался: неухоженный, голодный часто. Болел, она к нему даже не подходила. Сирота он, понятно?
Мне было ничего не понятно. Какое дикое и нелепое слово: «сирота»!
Из твоего дневника того времени.
«Дома я себя чувствую чужим человеком. Да и есть ли он у меня, дом? Наверно, нет. В груди гуляет ветер. Пусто. Тяжело. Никого нет рядом.
Если бы…»
Поперек широких дверей костела был перекинут ржавый засов с таким же ржавым амбарным замком на конце.
Ты ухватился за решетку ближнего окна и забрался на каменный карниз.
— Лезь сюда, — протянул мне руку. — Садись и слушай. — Приложился лицом к решетке и крикнул:
— Ого-го-го-го-о!
Внутри помолчало, потом высоко-высоко зазвучал протяжный и печальный голос:
— О-у-о-о… О-у-о-о…
А следом тоненько зазвенело и загудело, набирая силу и понемногу превращаясь в мелодию. Она сперва приблизилась, затем удалилась и там в отдалении начала переливаться, то замирая, то вновь возникая. И слышался еще какой-то совсем уж дальний голос, который то ли пел, то ли молил кого-то. И длилось это длилось, пока не снесло звуки в такую высь, что стало непонятно, слышу я что-то или только кажется.
«Воспоминание о том, что здесь звучало раньше», — как сказал ты, причем безо всякой насмешки.
Вообще-то писать кусками проще. «Что вижу, то и пишу», — это Булгаков. Не нужно связывать что за чем идет, объяснять почему что случилось. Ну, как бы мне удалось объяснить, почему посреди экзаменов после пятерок по письменной и устной математике я вдруг решила все бросить и уехать? Ума не приложу. В дневнике детский лепет. Ни мотивов, ни поводов.
Не перебивая, ты выслушал путанное, несуразно-длинное мое объяснение и, чуть-чуть дрогнув голосом, спросил:
— А как же я?
И стало очень тихо, так тихо, что услышалось, как бьется ночная бабочка в матовый шар фонаря над нами.
Цепочка туманных фонарей тянулась вдоль чугунной ограды, перебиваемой побеленными кирпичными столбиками. Я никогда потом не могла найти это место в Смоленске. Как будто оно возникло в ту ночь и тогда же пропало.
Твои глаза с отраженными огоньками приблизились к моим так, что стали нерезки, ты притянул меня за плечи еще ближе и поцеловал. Я отшатнулась. Ты сразу отпустил меня. Я повернулась и пошла от фонарей куда-то в сторону, в темноту.
— Ну, зачем ты это сделал? — расстроенно сказала я.
— Очень хотелось. А вдруг ты и правда уедешь.
Я не уехала.
Я сижу и тупо смотрю в стену. Концы с концами в этой истории никак не сходятся.
Я, конечно, не уехала, зато через три дня написала записку: «Прощай. Я ухожу», отнесла и на следующее утро проснулась, ощущая себя несчастной и… брошенной. И все искренне, всерьез, на полном накале эмоций.
Н-да…
Нет, психология мне не дается. Ни понять тогдашних чувств, ни передать их толком я не в состоянии. Наверно, и поэтому тоже повесть не получается.
Ремонт в общежитии. Все коридоры заставлены пыльными, в паутине с обратной стороны шкафами, кроватными сетками, горками ломаных стульев.
Я забиваюсь за шкаф возле вашей двери и замираю в ожидании. Я не могу не увидеть тебя еще раз, ведь завтра вы уезжаете.
Время останавливается.
— Бу-бу-бу-бу-бу, — нескончаемо бубнят у вас в комнате и так же нескончаемо бухают капли о жестяной подоконник, раскрытого за моей спиной окна.
Как смешно ты пугаешься, обнаружив меня между шкафом и стеной в коридоре:
— Ты?!. Ты цела? Что с тобой?
Со мной ничего. Я просто вся с головы до ног в пыли и паутине.
А потом выяснение отношений до самого утра. Выяснение в горячке, с твоим разоблачительным:
— Тебе еще в куклы играть. Пойми, что людям от твоих игр бывает больно. И я тебе — не тряпичная кукла, чтобы мной поиграли, потом бросили, потом опять подобрали.
И мое надменное:
— Успокойся, никто тебя подбирать не собирается! — где, конечно, не надменность, а растерянность от твоей правоты.
Но к утру как-то так выходит, что мы миримся.
Впрочем, мы будем всегда мириться, всю оставшуюся жизнь.
Я все думаю: может, я хотела сбежать, потому что испугалась первого серьезного чувства?
А что? Догадка — очень похожая на правду.
Я взахлеб мечтала о подвигах и великих свершениях, а чувство словно вставало поперек этого и требовало меня всю. Вот я и дергалась, пыталась вырваться.
Но сбежать мне бы не помогло.
После поступления мы разъехались по домам, от чего все в душе взбаламутилось еще сильней.
Из двух дневников.
22 августа.
«Как я жду твоего письма и боюсь, что его не будет. Знаешь ли ты, как мне нужен? А я нужна ли тебе?
23 августа.
«Любка!! Написал ей вчера письмо, но не знаю, ждет ли она его. Вообще плохо то, что я знаю, что абсолютно не нужен ей, она играет в дружбу только из жалости. Противное слово. А может быть, я не прав?»
Письмо пришло через неделю. И я бежала праздничной, белой березовой рощей, кричала во весь голос, пела и прижимала к груди это письмо, начинавшееся словами:
«Милая, здравствуй! Я никому еще не говорил таких слов…»