А вечером он сидел в маленьком приморском ресторанчике, где несколько пар танцевали под радиолу, и говорил молодому прыщеватому официанту в застиранной и блестевшей крахмалом парусиновой тужурке:
— Знаете ли вы, друг желудка, что все мы, смертные, на шестьдесят процентов состоим из воды и каждую минуту, находясь под палящими лучами солнца, человечество убывает в массе на несколько миллиардов тонн? Ваша прямая обязанность позаботиться о том, чтобы я восполнил испарившуюся из меня влагу. А посему принесите-ка мне графинчик хорошего вина из ваших, так сказать, погребов.
Лицо официанта, разделенное полоской черных усиков, подернулось в усмешке, он что-то небрежно черканул в своем замусоленном блокноте и удалился за ширму вихляющей неторопливой походкой.
От выпитого вина Станислав Андреевич не повеселел. С задумчивым видом, с желчной усмешкой смотрел он на танцующие пары, и чувство сожаления к своему одиночеству, к прошедшей молодости снова охватило его. Он сопротивлялся этому чувству, говорил себе, что он совсем не стар и для своих сорока четырех лет еще в довольно сносной форме, разве что нижнее давление немного выше нормы. «Если во мне не таится какая-то скрытая болезнь, — успокаивал он себя, — в моем распоряжении еще по меньшей мере лет пятнадцать — двадцать».
Через открытое окно веранды был виден плавно изгибавшийся берег, уходивший к горизонту, туда, где небо захлестывало кромку моря багряными отблесками догоравшего заката. Залив, слегка окутанный дымкой, навевал мысли о покое, о вечности, и от зрелища этого необозримого простора Станислав Андреевич еще острее сознавал свою жалкую малость и краткость оставшейся жизни перед быстротекущим временем, стиравшим с лица земли поколение за поколением, чтобы очистить место для тех, кто еще только вступал в этот мир. И то, что рано или поздно он должен был умереть, казалось ему ужасной несправедливостью, и не было никакой лазейки в будущее, никак нельзя было предотвратить неминуемый конец.
«А что, если бы я прожил еще, скажем, двести лет? — спрашивал он себя. — Каким бы я стал, что от моего присутствия изменилось бы в мире? Что изменилось бы во мне самом? Наверное, человечество ничего не потеряет от моего ухода, мир не станет лучше, но я сам, наверное, стал бы иным, потому что время не только убивает, но и помогает открыть глаза на то, в какой мере могут быть обоснованны наши надежды.
И зачем люди лгут друг другу? — усмехнулся он и с какой-то торжествующей иронией поглядывал на посетителей, евших, пивших, оживленно болтавших друг с другом, словно ему доступно было заглянуть в будущее и увидать тот неизбежный исход, который ожидал всех их. — Зачем лгать себе и другим, если один и тот же конец неизбежен для всех? Иллюзия собственного бессмертия, нежелание заглянуть в завтрашний день, глупость страуса, прячущего голову при виде опасности под крыло, извечная человеческая близорукость. А между тем каждый мысленно должен был бы побывать на собственных похоронах и составить по себе эпитафию: „Здесь лежит такой-то, такой-то, занимавшийся в жизни тем-то и тем-то, достигший в жизни того-то и того-то и завещающий потомкам…“ Нет, пожалуй, это слишком сухо и отдает иронией, — ухмыльнулся он. — Но все же можно найти какие-то подходящие слова…»
Страшнее всего было сознавать, что нельзя уже ничего изменить в оставшейся ему жизни, весь дальнейший ход уже запрограммирован, нельзя наполнить ее каким-то новым смыслом, очиститься от бессмысленной лжи. «Кто я? — задавал он себе вопрос. — Мягко выражаясь, человек, никогда не рисковавший ничем, не сделавший никакого серьезного открытия, идущий тропинкой, проложенной другими, привыкший всегда слепо подчиняться чужой воле и почти никогда не принимать на службе решений, идущих вразрез с мнением начальства. Стремление к кандидатской диктовалось не жаждой сказать свое слово в науке, а желанием просто выбиться, заработать право на тепленькое местечко, и если бы не Леонид Михайлович, знавший мать с юношеских лет, кто знает, дали бы мне лабораторию. Скорей всего — нет. Мне даже далеко до таких, как Петухов, делающих докторскую чужими руками и идущих в гору, несмотря ни на что».
Потом он спускался к берегу моря исшарканной в пыль тысячами ног отдыхающих тропинкой и вспомнил, как, едучи сюда, думал ночью о том, что здесь у него, может быть, случится какая-нибудь особенная встреча, от которой что-то переменится в его жизни.
«Как тщетны личные вожделения, — говорил он себе. — Каждый час в нас самих может произойти нечто гораздо большее, нежели то, что мы ждем от внешних перемен. Надо только уметь прислушиваться к собственной душе».
Он шел вдоль берега, распахнув воротник рубахи, с удовольствием ощущая, как грудь и лицо холодит от свежего ночного воздуха. Впереди, у берега, возвышалась громада дебаркадера с двумя фонарями, их желтоватый свет слабо сочился в вязкую темноту. По временам с рейда слышались гудки пароходов, там роились десятки мерцавших огней, бросая изломанные зыбью отблески на поверхность моря. В бухту вошло судно, донесся глухой, утробный звук всплеска от спущенного якоря, в свете носового прожектора взметнулся над водой сноп фосфоресцирующих брызг, яростно заскрежетала в клюзе цепь, словно кто-то там, далеко от берега, безжалостно деранул по борту корабля громадным рашпилем.
Море пахло пряно и сложно. Станислав Андреевич ощущал легкий йодистый аромат прибитых к кромке берега водорослей, исходивший от воды и особенно явственный сейчас, ночью, запах перезрелой дыни. Рядом с дебаркадером пахнуло в лицо свежесваренным борщом.
Слева, под обрывом, смутно маячили на песке две фигуры, мужской голос настойчиво убеждал кого-то, гудел монотонным шмелем, а в ответ изредка раздавались короткие женские смешки, прорезавшие тишину, точно крики чайки.
Дойдя до пирса, где на воде темнели строгие контуры яхт, Станислав Андреевич остановился в задумчивости и, усмехнувшись неожиданно пришедшей ему в голову шальной мысли, потянул кормовой конец крайней яхты, грузно, неловко перепрыгнул на палубу, слегка пошатнулся и ухватился рукой за реллинг. Им овладело желание постоять несколько минут на корме у штурвала, ощутить под ногами слабое покачивание палубы на зыби, вообразить себя плывущим по ночному морю. Немного воображения, и вот он уже отплывает от пирса. В конце концов нет ничего недоступного для решительного человека, нужно только немного смелости… От мечты до действительности ведь всего один шаг. Он смотрел на воду, и казалось, она текла вдоль борта. Ухватившись рукой за ахтерштаг, Станислав Андреевич с минуту постоял на месте в раздумье, потом сделал два шага, направляясь к штурвальному колесу, но зацепился ногой за случайно подвернувшийся конец гика-шкота и упал ничком. По палубе, загремев, покатилось ведро и ударилось о рубку. Лежа на палубе с затаившимся сердцем, Станислав Андреевич похолодел от страха, тело его тотчас покрылось липким потом. С ужасом услышал он где-то в недрах яхты сердитый вопросительный возглас, дверь рубки распахнулась. Над ним возвышалась в лунном свете высокая мужская фигура с фонариком в руке.
— Какого черта? — с раздражением сказал сиплый сонный голос, казалось, смутно уже знакомый ему.
Станислав Андреевич приподнялся на локте и, заикаясь, произнес:
— Я, видите ли… тут… Мои очки… — оправдывался он, шарил по палубе нервной рукой и оглядывался на незнакомца, с крайней неловкостью сознавая всю нелепость и комичность своего дурацкого поведения.
— Может, очки сорвало ветром и забросило с берега на яхту? — сказала фигура, угрожающе надвигаясь на него.
— Нет-нет, я этого не утверждаю. Но, ради бога, не подумайте, что я собирался угнать вашу яхту. При всем моем желании я сделать этого не смогу, — лепетал Станислав Андреевич. — Я человек сугубо сухопутный, я — отдыхающий, я — курортник, — торопливо пояснял он.
— Знаем мы этих курортников, — сказала фигура, надвигаясь на корму и отрезая Станиславу Андреевичу путь для отступления. — Вон лежат очки. — Желтое пятно света фонарика нашарило на палубе тускло блестевшие стекла очков рядом со стойкой реллинга. — Слушай, красавец, пройди в рубку. И, ради бога, без глупостей, не будем поднимать лишнего шума. Разберемся, что ты за птица и для чего заявился. Думал, на яхте ночью никого нет, так можно немножко и пошустрить?