А у Нестора Афанасьевича, моего соседа покойного, больше чем у кого другого попадало, везло прямо-таки страшенно. А почему — поди знай. Ну некоторые и пытались «лечить» поплавь, привораживать к себе удачу от другого. Были на то разные средства. Не умом, не сноровкой, дак хоть хитростью взять.
Ну, раз братило Яшки Прялухина, полное имя ему Анкиндин, а звали попросту Анкидя, ночью подобрался к вешалам с сетями Нестора Афанасьевича да и отчекрыжил по-быстрому с пяток поплавков берестяных, надергал веревочек из снасти, чтоб не особо приметно было, отхватил вдобавок и шкертик. Положил все это в казан, набросал воску да и растопил огонь. А как зачадило, стал над дымом свою поплавь обкуривать, «лечить», чтоб приворожить от удачливой снасти рыбацкое счастье.
Утром стали деревенские на реку снаряжаться, поплави с вешал снимать. Нестор Афанасьевич ничего не приметил, выехал на своем карбасочке. А Анкидя отправился чуть погодя. Ну, думает, теперь тебе, сосед, достанутся куриные титьки да поросячьи рожки.
«Счастлива тебе поветерь», — крикнула Анкиде баба с берега.
А он ей: «Тьфу, дура, чтоб тебе пусто было». Суеверен был, мнителен до всякой мелочи, опасался дурного бабьего сглазу. Отпотчевал матюгами молодку.
Только, знамо дело, «лечение» не помогло, выловил с полдюжины семг, а Нестору Афанасьевичу опять привалила удача.
Но Анкидя был мужик яровитый. Одно средство не помогло, значит, другое надо испробовать. А сказать тебе, окуривать свою поплавь от чужой зазорным в деревне считалось. Ежели приметит хозяин — изорвет твою снасть да самого измордует.
Ну, Анкидя и решил поправить дело другим способом: втыкал в шпигаты рыбацки ножи, на которы наговор был положен особый ворожеей бабкой Манефой: «Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, с избы не дверьми, со двора не воротами, выйду я в чисто поле, чтоб поплавь сия ловила поболе. Будьте, слова мои, крепки и лепки, ветрами не сдувайтесь, с людьми не сговаривайтесь. Тем словам моим ключ и замок, ключ в море, замок в роте. В черном озере есть рыба щука, она рвет и хватает ключ и замок, носит с собой до самого дна. Тьфу, тьфу, тьфу». Вот такая, значит, химия. А только и это Анкиде не помогло.
Даром деньги только ухлопал. Остается последняя крайность, больше уж и надеяться не на что: говаривали некоторые старички, ежели вывести рано поутру на бережок свою женку, заголить да накрыть сетью, а опосля полюбиться с ней, так в точности уж приспеет рыбаку от той сети удача. Женка Анкиди хоть и противилась, а все ж притащил он ее на берег да сделал что положено. Ты не смейся, рьяной был мужик, настырный. Его хоть в колодец брось — он со щукой в зубах вынырнет. Ради промысла и стыдом не поступился. Ненароком кто-то из деревенских подглядел их за крутиком в тот час. А на мирской роток, как говорится, не накинешь платок. Разнесли языки бабьи слух по деревне про то по всем избам. Смеху много было, а толк Анкиде один — пятый сын у него народился. Говорят, от того случая.
— Это не его ли сын, Николай Анкиндинович, работает в райпо? — спросил я, вспомнив грузного дородного мужчину в очках, который осенью ездил на катере по побережью закупать у местного населения морошку.
— Он и есть, — протянул дядя Аристарх. — Все сыновья евонные из деревни поразъехались, в райцентре живут, а остальные бог знает где. На могиле отца родного крест изладить не могут, старый вовсе иструх да свалился.
Мы помолчали, каждый думая о своем, а потом дядя Аристарх продолжил свой рассказ:
— А вот еще заповедь была — как сядем на промысле заламывать рыбник тресковый, дак упаси бог трогать руками, поганить общий котел. Ну, понятное дело, первым приступал к трапезе кормщик, его первая ложка, а уж за ним все остальные. Но не моги котел лапать, хоть другой раз и ворухается он, охота попридержать, чтоб зачерпнуть со дна погуще. Помню, раз на морюшке зыбь разыгралась, мотает, кладет с борта на борт шхунку. Рыбник утрескали, до дна почти добрались, кое-кто пресытился, отвалился в сторонку. А был с нами парнишка Петруха, очень пожрать любил, и соблазнила его поджариста корочка со дна. Запамятовал про обычай да и взялся за край, чтоб отскрести удобней. Тут его наш старшой Артемьевич и тяпнул черпаком по лбу: «Почто котел руками поганишь, почто заповеди не чтишь?» Был у нашего кормщика в натуре крутой оттенок. Сам он родом из староверов. Никому не попущал, строг да справедлив. А наказание не из простых было: привязывали котел к причинному месту и заставляли идти с им по палубе от бака до кормы. Бабу наказанием таким не ущемишь. Другой мужик, конечно, и выдержит, у кого крепкая порода. Прошел Петруха полпути и сник, опустился на карачки. «Пожалкуйте, — говорит, — братцы, явите снисхождение. У меня баба молодая дома осталась, с чем явлюсь к ней, она ж меня опосля со двора прогонит».
А тут еще погодушка разыгралась пуще прежнего, пылит со взводней, захлестывает палубу. Стоять и то склизко.
«Пожалкуем его, — говорит кормщик, — а то ведь чада еще мужику плодить надо. Претерпел уж сколько-то во искупление, почти до самой мачты достиг. За остатне пусть шкертики[3] с тюленьим салом округ бортов навесит, чтоб не захлестывало».
Петруха и тому рад, пошел кромсать тюленье сало да вязать шкертики, вывешивать их у шпигатов.[4] Жир-то распускается по воде, замасливает, вот и не плещет волна на палубу. Не нами — стариками еще придумано. Поморска голь на выдумку хитра… Д-да, тебе про нашу жизнь рассказывать — месяца не хватит. Было времечко, да пора ушла. Теперь жизнь куда легче. Климатические да полярные приплаты, как сейчас, нам прежде не начисляли. На ледоколе-то идти на промысел хорошо, а я мальцом был, помню время, когда покрученниками рядились. За половину доли от промысла да за то, что хозяин тебя кормит и поит. Мужик ежели потонет — хозяину не обидно. Обидно, что бахилы кожаны пропали. Этак от. На лодках-ледянках волочились, спину в гребах рвали на разводьях. Четыре гребца да два гарпунера в лодке. Ежели гармошка с собой — так совсем хорошо. Как выйдем на чисто место — гармонист и заиграет. Зверь оченно любит это, в диковинку ему музыку послушать. Объявится из-под воды — тем временем его как раз и стрелишь.
Дядя Аристарх под настроение иногда принимался вдруг петь старинные поморские песни, а уж когда после баньки в воскресенье мы с ним, бывало, сядем выпить крепкого пуншика, он такие истории и притчи рассказывал, что я только диву давался — уж не сам ли он их присочинил.
Память у него была исключительная, помнил по именам и фамилиям почти всех рыбаков из окрестных сел, помнил всех девятнадцать председателей, что сменились с того времени, как образовались первые артели в тридцатых годах.
…Однажды Николай Анкиндинович примчался в деревню на своей моторке и быстро прошагал к карбасной мастерской Якова Прялухина. А через полчаса они вместе умотали в райцентр. Вернулся Яков деловитый, довольный, выволок на улицу под навес наполовину сделанный карбас для рыбака из соседней деревни и спешно начал мастерить другой, отбирал для него лучшие заготовки, доски без единого сучка. Старался не меньше недели, работал спозаранку, ездил в верховья реки за ивовыми прутьями. А потом неожиданно стук в его мастерской прекратился, и он на два дня запил.
Вечером я видел, как он слонялся по берегу, приглядывался к вытащенным на берег карбасам и несколько раз один из них злобно пнул сапогом.
— Плохо сработан, что ли? — спросил я, стараясь казаться равнодушным. Карбас этот был работы дяди Аристарха.
— Тебе-то что до того? — выкатил он на меня иссиня-кровянистые белки злобно горевших глаз. — Ездют тут всякие, слоняются без дела… В душу трудового народа лезут…
На другой день снова явился в деревню Николай Анкиндинович, заспешил к Якову, а потом, хлопнув в сердцах дверью, вышел из карбасной мастерской, решительно направился к дому дяди Аристарха.
— Да погодь ты, — спешил за ним Прялухин трусцой и частил срывающимся голосом, — мы пользованный карбас купим, я малость подновлю… Им для такого дела сойдет. Не для промысла ведь.