Позже я понял, что ошибался, подумав, что он так старается из честолюбия, чтоб добрая молва о его мастерстве шла по всему побережью. Дядя Аристарх был не простой ремесленник, а, можно сказать, поэт своего дела, творил «по живому дереву», как говорили о нем односельчане. И может быть, не стал бы он браться за другую работу, плати ему за нее втридорога.
Прялухину же было все едино, что рубить: карбасы или баньку соседу, сколотить гроб или перебрать прохудившийся настил в избе. Лишь бы платили подходяще. Дядю Аристарха он считал чудаком, изредка подтрунивал над его излишним «баловством» в работе.
Как-то весной, в один из воскресных дней, мы сидели и покуривали на крылечке с дядей Аристархом, а Прялухин чинил через два дома в соседнем порядке крышу старой избы.
— Вот он поет на крыше, тюкает да потюкивает топориком, а мне уж на верхотуру не забраться, голова кружает, — говорил дядя Аристарх. — А он ведь моложе меня всего на пять лет, в одном месяце родились даже, в сентябре, только он второго, а я двенадцатого. Поглядеть на нас, так я против него совсем старик, правда, у меня волосья еще на голове не выпали, а у него плешь во все темечко. У них, у Прялухиных, все мужики в роду плешивы были, потому и понаулочное прозвание — Лысы. В прежние года все плешивы мужики окрест в поморских деревнях были наперечет, доставалось им, особливо как застанет в морюшке рыбаков безветерь. Тебе, может, и смехом поверья наши стары покажутся, а было времечко (на парусных шхунках еще тогда в море хаживали) — опрокиднями лысых считали, силу им особу приписывали. Старики испокон верили, и мы по неграмотности той веры держались. Издревле свои приметы да обычаи у нашенских моряков и рыбаков. Вот был обычай, как говорится, «рубить плешивых», чтоб попутный поветерь задул. Природа наша на краю земли расположена, от погудушки вся жизнь зависит, шелоник ли, полуношник ли задует, где, когда застигнет прибылая вода. Ну да я чередом тебе все обскажу.
Пошли мы артелью однова на шхуне «Натура» промыслить об летнюю пору. Ловили снюрреводом, невод такой норвежский на треску. Почитай, две недели проваландались в Баренцевом, а все без толку, как отрезало от нас удачу… А тут штиль еще лег, море как зеркало, паруса обвисли, заскучал народ. Добро хоть, чуть морее острова Колгуева были. Стали кое-как на веслах огребаться, к берегу подошли, воды родничковой взяли. День стоим без дела, два стоим. В глазах времениться начало, видения разны в облаках над водой. Со скуки и муха об стекло биться станет, а человеку без дела совсем худо, оголодали бы, не прихвати один из мужиков с собой ружьецо да сколько-то пороху и дроби.
Народ у нас разный подобрался, многие еще покрученниками хаживали, издревле обычаи хранили. На третий день кормщик наш, Петр Артемьевич Извеков, из деревни Виски и говорит, видя, что дело худо: «Что же, братцы, надо рубить плешивых, на них одна надежда, чтоб попутный поветерь задул. Не иначе как их рук дело, напустили на морюшко блазень.
Строгайте палку да садитесь кружком, вспоминайте каждый плешивых мужиков в своих деревнях. Да не утаивайте, ежели кто из родни! Будем зарубки делать. Сорок надо в аккурат».
А из нашей деревни в артели трое были — я с братилой покойным да Яшка Прялухин. Яшку на улице сызмальства дразнили: «На плешь капнешь, по плеши тяпнешь, волосья секутся, округ плеши вьются, сопли текут — Яшке капут».
А он еще вьюношей рьяный страсть был. Чуть кто ему обидное слово — сейчас с кулаками драться.
Глянул он со значением на нас с братилой, чтоб сродственников его не выдавали, не подпускали под хулу.
Петр Артемьевич говорит: «Из нашей деревни у тебя, Иван, отец плешив, да дядька плешив, да старший брат — три зарубки метим. Прокофий Матвеевич, да Зиновий Матвеевич, да два брата Котцовы — семь уже». Стали всех по памяти перебирать. Свара зачалась, каждый сродственника обминуть старается, да другие напоминают. Тридцать пять затесали, пять недостает, а никто больше упомнить не может. Мы с братилой голоса не подаем. Яшка тоже сидит молчком.
«А что ж вы не объявите своих плешивых мужиков? — повертывается к нам Петр Артемьевич. — Не могет того быть, чтоб в вашей деревне плешивых мужиков не было. Ну-ка пораскиньте хорошенько мозгами!»
Братило мой возьми и ляпни про Прялухиных. Я глазом моргнуть не успел, как Яшка ему булдырь под глазом наставил. Тут уж меня зло не на шутку проняло. Кричу: «Братцы, дак ведь Яшка сам плешив, как и родитель и дядька евонный. Пусть скинет шапчонку — дак и погляньте».
Расцарапались тут мы, растащили нас, сдернули с Яшки шапку. А он выдирается, орет благим матом, как скаженный: «Врет он, мужики, я сам хоть и плешив, а у родителя все волосья целы, ни один с головы не повыпал».
Не столь себя жалковал, дядьев да братьев, как об чести родителя пекся, значит. Не хотел, чтоб зря хулили.
«Э, Яшка, — говорит Петр Артемьевич, — да у тебя на темечке такая сверковка, будто полный месяц пекет. Глазам глядеть больно. Не иначе как ты и напустил блазень. Только невдомек мне — какая тебе с того корысть? Сам ведь без рыбы на зиму останешься. Чем семью кормить будешь?» Отпустили его, отошел он в сторонку, меня с братилой глазами буровит, кулачищем грозит. С евонными сродственниками и набралась полная сороковка плешивых. Ладно, сделали зарубки, воткнули ту палку саженях в двух от берега. Рядом Яшку поставили, а мужики гурьбой неподалече собрались на обсушном месте да и спочали каждый на свой лад плешивых крестить на чем свет стоит: «Дуйте, плешивые, работайте, нагоняйте поветерь с норда, чтоб пусто вам было, чтоб девки да бабы вас не миловали, чтоб трясовица забрала!»
Тут уж всяк рад был расстараться на свой манер. Были также шаболдники, что очень художественно изгилялись, обкладывали плешивых матерными словечками и сзаду и спереду. Сутки стоим, двое — и все ругаем. Зло разбирает, потому всякому терпению предел предположен и надо об промысле заботиться, а тут времечко без толку уходит, паруса висят не шелохнувшись, как портки на повети. Позволяли Яшке отойти только по грубой нужде. Истомился он, а мы знай покрикиваем, чтоб нагонял поветерь спопутный. Ну уж как задуло, зафурайдало в парусах — тут для всех радость, быстрей выбирай якорь, красней от натуги, товарищ, себя не жалкуй. В открытое море ударялись наверстывать упущено. А опосля штиля, скажу тебе, завсегда страшенно ловилось, опруживали в трюм полный снюрревод. Столь рыбы, что борта через край полнились.
Слушать рассказы дяди Аристарха можно было часами, не рискуя соскучиться. И чего только не повидал он на своем веку, ходил и в Баренцево, и под Терский берег, и в Норвегию. Несколько раз едва не утонул, затирало их суденышко во льдах, три недели носило в дрейфе. Чтобы не погибнуть, разломали на дрова палубу и часть рубки, жгли тюлений жир в крохотной печурке. Иной бы вспоминал об этом с невольным содроганием, отбило бы на всю жизнь охоту пускаться в море. Но для поморов в этом не было ничего героического, чрезвычайного. «От своей судьбы не уйдешь, — говаривал дядя Аристарх. — Кому суждено умереть на печи — в море не сгинет, а смерти бояться, так и на печку залазить боязно».
— Дядя Аристарх, расскажи еще что-нибудь про старину, — просил я его, когда на улице разыгрывалась вовсю непогода и шквальный ветер завывал в трубе.
— Ну тогда доставай столичное курево, давай почадим, — отвечал он. — Тебе небось ежели не соврешь для красного словца, дак не угодишь. Сейчас ведь про нашу старину мало кому слушать охота. Вот, к примеру, слыхал ли, что такое «лечить поплавь»? С середины июня в Печору семга перла с моря завсегда. Ловили ее снастью особой — поплавью. Поднимались вверх по течению карбасочком, бросали сеть веером на поплавках-кубасах поперек реки, так чтоб течением сплавлялась к морю, к самой Болванской губе, где на каком-нибудь островке сидел, дожидаючись удачи, у костерка рыбак, коротал время да чаек попивал.
Семга рыба чуткая, пугливая ко всякой малости. Не прет дуроломом на нерест, как горбуша или кета. Ткнется едва мордочкой в ячею поплави — да сразу вбок тут же. Норовит обминуть преграду, ищет свободного прохода. Ежели сеть сплавляется не полукружием, а ровной строчкой или забегает вперед одна сторона поплави против другой, ни за что семга не уловится, обминет с того края, что отстает. Считай, раскидывал снасть вхолостую. Вот и поди угадай, как кубасы расставить, вычисли умом до самой малой тонкости, где навесить какое грузило, чтоб и за коряги на дне не цепляло, и полукружием снасть аккуратно стелилась. Дело хитрое, наука целая. Иной за день до сотни рыбин в карбас опружит, а у другого приничего сколько, хоть в одной и той же реке ловят, рядом стараются. Не объячеивается семга, и все тут, отворачивает рыбацкое счастье. А лето коротко, лето зиму кормит. Когда уж тут снасть переделывать? Другому обидно, конечно, зависть берет к соседу. И так и этак старается, а все пусто. Думает, не иначе как на его поплавь дурным глазом призор положен.