Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Надо завтра же в воскресенье, если будем живы, дать телеграмму зятю моему… отцу!..

— А письмо, просто письмо не годится? Что-то горит, кто-нибудь тонет?

— Я знаю? — И дедушкины пальцы с гордостью почесали бороду, почти совсем как если бы Довид Зильберман был у него гостем, а не наоборот. — Я знаю? Подходящее письмецо. Чтобы взяло его за живое, зятя моего Ицика…

— «Многоуважаемый, глубокочтимый, высокопочтенный, сиятельный друг мой, господин Ицхок…» Чтоб он был жив и здоров… Положитесь на меня, реб Зуся… А сам он, ваш гений, ваш внучек? Как его зовут, вашего внучка, а?..

3

Письмо пришло в середине недели, днем. На дворе пылала жара. В доме жужжал, может быть, миллион мух.

Мама сидела на лавке, поставив ногу на маленький стульчик, кормила грудью ребенка. Отец, не в силах уже столько стоять на пороге и, вздыхая, высматривать, когда наконец в такое сумасшедшее пекло сюда забредет покупатель, взял в руки тряпку, стал протирать стекло к лампе. Протирание стекла входило в обязанности отца. Он вытирал стекло так старательно и так чисто, что когда его разглядывал на свет, оно едва-едва различалось в руках. В каждый пустяк он вкладывал всю свою душу.

Я, наверное, был с ребятами на Днестре, или рвал абрикосы у Гитманши в саду, или, на худой конец, лежал во дворе на травке, на погребе в холодке, — значит, с книгой.

Когда рашковский почтальон Василе Длинный в своей высоченной почтальонской шапке с черной сумкой через плечо встал на пороге нашего дома с конвертом в протянутой руке, у отца и у матери заколотилось сердце. Что вдруг за конверт? Или, может быть, просто ошибка? А может, не дай бог, несчастье, беда на голову в будний день, в середине недели? От кого они могут на этом свете получать письма? И откуда знают в большом мире, что где-то, в каком-то Рашкове, проживает какой-то Ицик, сын Ихила-Аврума, и жена его госпожа Рейзл, дочь реба Зуси, чтоб она была здорова?

Мама оторвала грудь ото рта младенца, опустила плечо, и грудь сама легла на свое место, под кофту. У отца обе руки были заняты: в одной он держал стекло, в другой — тряпку, он стоял и с минуту не мог придумать, как положить или поставить стекло, чтобы во всей этой истории хотя бы стекло осталось целым. Отец потянул конверт к себе, мать к себе. И когда они в конце концов дрожащими пальцами вытащили письмо, оба стали вертеть его взад-вперед, взад-вперед, держа вверх ногами, глядя один на другого и пожимая плечами, словно в жизни не видели писаных букв.

Письмо начиналось с «поскольку».

«Поскольку мы с божьей помощью были поставлены в известность, что так и так, мальчик особенный, с хорошим голосом альтом, и это нам нужно, и он пропадает в Рашкове, так и так, то возьми сына твоего единственного и пришли его с балагулой или поездом к нам, в Кэпрешты, и придет спасение мальчику, нам и всему еврейству, так и так, аминь».

Отец объяснял матери мудреные слова, втолковывал суть письма, а мать всплеснула руками и трижды сплюнула.

— Черный, дурной, хмарный сон всем Кэпрештам на голову! Руки и ноги у меня отнялись… Что только кантору, дуралею, не взбредет на ум!..

Отец ухмыльнулся в усы: никто не может знать, откуда привалит счастье. Он разгладил письмо пальцами, сложил вчетверо, сунул за пазуху и сказал матери, как бывало в самую лучшую их пору, мягкие, ласковые, утешительные слова:

— Не бранись, Рейзл. Не огорчайся, Рейзл. Ты же видишь, Рейзл, это хороший знак!..

Он всегда был таким, отец: либо так, либо эдак — либо все сводил к дурному, либо во всем видел хороший знак.

Но на письмо Довида Зильбермана он все-таки не ответил: ничего-ничего, если уж приспичило этому Довиду Зильберману, то он хорошо, видно, знает адрес, найдет нас здесь еще раз.

Так оно и было. Через неделю пришли с почты звать отца к телефону. Мама, конечно, не пустила отца одного. Меня на этот раз тоже взяли с собой.

Почта в то утро ходила вся ходуном. Начальник почты, домнул Папушой, который чуток говорил по-еврейски и каждого рашковского еврея звал «мамеле» или «тателе», с вспотевшей бритой головой наставлял отца, как кричать в телефонную трубку, чтобы Кэпрешты услышали наверняка. Отец не своим голосом кричал «алло», а начальник с двумя другими служащими, сидевшими за своими окошками, просто покатывались со смеху. Мать стояла со мной в стороне, держала меня за руку, крепко стискивала мои пальцы, а себе самой то и дело нервно пощипывала лицо.

Отец, видно, услышал Довида Зильбермана, услышал едва-едва, так как начал кричать таким голосом, словно между Рашковом и Кэпрештами не было вообще провода, не было вообще телефона, а просто они перекрикивались друг с другом из одного местечка в другое. Кричал он, отец, и все повторял одно-единственное слово:

— Ско-о-о-лько?

Когда Довид Зильберман ответил: «Полторы тысячи леев», мама потянула отца за рукав, и он стал кричать и все повторял другое слово:

— Маловато!.. Ма-ло-ва-то!

Довид Зильберман добавил еще пятьсот, и отец закричал: «Когда?», потом крикнул: «На той неделе!» — и на этом единственный в жизни телефонный разговор отца закончился.

Помню, мы тогда шли все трое с почты домой здорово вспотевшие и измотанные. Отец расстегнул пиджак, распахнул рубаху, вытер маминым платком шею, опустил потом руку на мое плечо и заговорил со мной, как со взрослым, будто оправдываясь:

— Понимаешь? Разве важно, больше на сотню, меньше на сотню? Важно, чтобы не было дешево… Значит, на той неделе отправим тебя, а?

Я шел и чувствовал себя вроде как проданным. И не очень-то было у меня весело на душе. Но когда думал о Кэпрештах — новое место, другой мир, — я втихомолку считал на пальцах, прикидывал, сколько еще до той недели, и думал, что оставалась целая уйма дней — как их прожить?

Мама, всегда такая бойкая на язык, шла рядом с нами и молчала. Молчала и, уйдя глубоко в себя, все время вздыхала.

4

Певчим я заделался еще в прошлом году. Певчим в хоре Ишике Котляра.

Звучит красиво: хор Ишике Котляра. Но так называл лишь он. Люди не удостоили Ишике даже фамилии. Звали его — по прозвищу отца — Ишике Малай.

А хор откуда, какой хор? Держится весь на трех молодцах Арона Малая — Ишике, Авруме и Меере, портняжках и распортняжках. Иглой маши, утюгом чеши, как сказано в песне. Портачи, что двух слов толком прочесть не могут, а тоже туда же, хотят породниться с божественным пением. Вместо того чтобы сладить приличную куртку или выкроить пару добрых штанов, оглашают весь дом песнопениями, рвутся к алтарю и дохнут с голоду восемь с половиной раз в сутки, прищелкивая и причмокивая.

Часто я, бывало, забегал в портновские переулки, прятался за открытой дверью Арона Малая и оттуда любил смотреть на отца с тремя сыновьями — все в матерчатых шлепанцах, кто сидит на столе со сметанным пиджаком на коленях, кто вертит ногами колесо швейной машины, старый Арон с сантиметром на шее, с окулярами на кончике носа расчерчивает материал плоским куском мела, а сам Ишике ни с того ни с сего встает посреди комнаты с портновской линейкой в руке, взмахивает ею вверх-вниз, и швейная машина останавливается среди строчки, мел перестает оставлять за собой белые линии, сметанный пиджак повисает на коленях без движения, а из открытой двери выливается такое пение, какого до тех пор я никогда не слышал и не знал вообще, есть ли такое на свете.

Хотя каждый в отдельности поет что-то свое, как будто свою мелодию, все эти мелодии сплетаются вместе, перевиваются, вкручиваются друг с дружкой верхними голосами, нижними голосами, как если бы пел целый свет, а не только один Арон Малай со своими тремя сыновьями.

Как-то Ишике вышел во двор раздувать утюг. Он махал и махал утюгом, обрамленный огненным колесом брызжущих искр. Заметил меня за дверью, сказал:

— Эй, парень, что ты там стоишь и молчишь? Заходи на минутку. Тебя не съедят.

Я шагнул на порог, как птичка, которую приманивают горсточкой зерен. Стоит и смотрит своими бусинками, клонит головку набок, вертит туда-сюда, знает, что это приманка, но делает шажок, еще шажок, пока не захлопнется дверца, — и кончено, птичка внутри.

44
{"b":"568694","o":1}