— Действительно, отличное холодное питье, — сказал я.
— То, что холодное, неудивительно. — Так и не угодил я Арону Хаимовичу. — Холодной может быть всякая вода. Наоборот, наша вода, когда ее подогревают немножко, лишь тогда она разыгрывается, лишь тогда показывает, чем она обладает. Родниковая вода, товарищ. Кроме минеральных солей, полезных для здоровья, то есть для каждой клеточки, в ней есть все прелести мира, для души, как говорят. И не так просто родниковая вода. Но самая лучшая, наивкуснейшая родниковая вода. Мы откопали ее у одного нашего колхозника во дворе. Маленький родничок, из него еле-еле сочилось. Но когда мы этот родничок раскопали вширь и вглубь, из глубины стали бить такие источники, что не остановишь. Мы вырыли два глубоких бассейна, забетонировали их, герметично закрыли двумя запертыми железными крышками — за одни сутки набирается туда двадцать тонн воды. Из бассейнов мы протянули под землей трубы по всему селу, и каждый колхозник имеет теперь родник у себя в доме. Повернул кран — и пей, и вари, и пользуйся ею на здоровье, родниковой водой, сколько хочешь. Мы подъедем с вами и туда, к двум родниковым бассейнам, тоже. Честное слово, стоит посмотреть.
Потом на машине сельсовета мы с Ароном Хаимовичем поехали смотреть колхозные хозяйства вокруг Пепен. Ездили мы часа три-четыре. Солнце начало уже потихоньку опускаться. Заросшие деревьями долины стали чуть темнее, приобрели остывший темно-зеленый цвет. Холмы и холмики тут и там лишь сейчас, к вечеру, зажглись, как облитые пылающим золотом. Машина бежала и бежала среди бесчисленных высоких виноградных шпалер, между бесконечными рядами яблонь и груш. Посреди садов, под длинной крышей без стен, под крышей на одних столбах, девушки укладывали в ящики сливы. Арон Хаимович подал мне пару слив попробовать с той же торжественностью, как чуть раньше, наверху, у себя в кабинете, подал стакан воды. Рассказывал об этом новом пепенском сорте слив с той же говорливостью, с тем же сочным удовольствием. Мы ехали мимо табачных плантаций. Машина бежала меж длинных рядов желтых «шалашей» табака. Арон Хаимович показал мне механизированные электрические «печи», где сушится зеленый табак. Вошел со мной в большой зал, там, вдоль конвейера, юноши и девушки сортировали высушенные табачные листья, выравнивали их, а автоматический пресс их прессовал, выдавая в конце конвейера спрессованные и обвязанные, готовые к отправке на табачную фабрику, кипы табака. Уже в машине Арон Хаимович сказал мне, что за высокие урожаи, и на табачных плантациях, и в садах, и на виноградниках, он был награжден орденом Ленина. Теперешний председатель колхоза, сказал он, его ученик, молодой, но очень способный, очень честный, простой, дает себя учить, всегда с ним советуется. И он, Арон Хаимович, спокоен — колхоз в хороших руках, есть на кого положиться. В опущенное окно машины задувал ветерок. Пахло остывающим летним вечером, вечерними запахами полей и садов, спокойствием, чистотой и честностью. Я подумал, что не каждому, как вот этому человеку, возле которого я сейчас сижу, дано взглянуть при жизни как бы со стороны на то, что он сделал, сделал за длинные дни и короткие годы, и на все, что останется после него, когда отпущенные ему дни иссякнут.
Ночевать, разумеется, Арон Хаимович взял меня к себе. Жена его, Соня, Софья Израйлевна, усадила нас обоих за стол в их заросшей «беседке» во дворе, где-то неподалеку от груши. Она обвязала бедра полотенцем и стала в летней кухне жарить перцы, печь синие, подала потом на стол такое, чтобы говорили и помнили. Добрую порцию красного вина для заздравного тоста, разумеется, тоже. Заславские уступили мне свою спальню. Соня приготовила постель, а перед сном, по старинному обычаю гостеприимства, принесла мне тазик воды — омыть ноги.
Утром мы с Ароном Хаимовичем отправились к двум бассейнам родниковой воды. К роднику Заславского, как называют в селе эти родниковые бассейны.
Маленький дворик, огороженный высоким забором со всех четырех сторон. Кроны деревьев внутри по всей длине забора. Высокая дверь с большим замком. Как в сказке. В волшебной сказке — показалось мне.
Мош Цуркан, весь белый — от белых волос на голове, белых-белых бровей, до длинной белой рубахи поверх пары белых же штанов — вышел из своего дома встречать нас со связкой ключей в одной руке и с глиняным кувшинчиком в другой. Я здесь, видно, не первый. Мош Цуркан знает уже без слов, с чем нужно выходить к гостям.
Арон Хаимович сказал мне, что именно в этом дворе, у мош Цуркана, и открыли родник. Теперь мош Цуркан сторожит бассейны, содержит всегда дворик в чистоте, посадил внутри деревца, цветы, следит, чтобы пылинка сюда не упала, и получает за это в колхозе трудодни.
Мош Цуркан отпер замок на двери, снял с крышек бассейнов замки, откинул крышки. Я стоял и любовался ясной, прозрачной родниковой водой, вглядывался в нее до самого низа, до самой глубины. Мош Цуркан зачерпнул кувшинчик и подал его мне с не меньшей торжественностью, чем Арон Хаимович. Но оценки моей он не спрашивал. Оценку он дал сам:
— Я, знаете ли, повидал мир. Был в Будапеште, в Бухаресте, в Берлине. И нигде, нигде я такой хорошей воды не пил.
Я подумал, что каждый мог бы, наверно, сказать такое о своей воде, которую пьет он всю жизнь. Не каждому, однако, дано чувствовать такое.
Я же эту простую воду почувствовал, как своего рода символ.
Родник Заславского. Родниковая вода. Вода жизни. Или живая вода. Как ее ни назови, все будет хорошо.
Пер. Ю. Цаленко.
ИСКУССТВЕННЫЕ ЦВЕТЫ
Я стоял на самой вершине Ай-Петри и встречал восход солнца.
Едва брезжил рассвет. Небо над нашими головами здесь, наверху, оставалось таким же высоким, как и в низине. Даже еще более высоким.
Все это должно занять считанные мгновения. В самом деле, сколько длится восход солнца? Мы, однако, провели добрую половину ночи у подножия вершины, вокруг пылающего костра, ожидая, когда проклюнется день. Мы сидели у огня, жались один к другому, кто обняв колени, кто полулежа в траве, кто накинув на плечи легкое одеяло, кто подбрасывая в костер охапки хвороста. Мы отгоняли сон то песнями, то разными историями. Напевали и смотрели, как вокруг нас, вблизи, вдали, вдоль всей лесополосы, отделявшей нас от вершины, пылают такие же костры.
И когда из темноты медленно стала проступать темно-зеленая стена высоких хвойных деревьев, мы все поднялись, стряхнули с себя дремоту, затоптали тлеющие угли, и, взявшись за руки, зигзагом, стали подниматься меж деревьями выше, выше, выше.
Одновременно, словно сговорившись, со всех сторон потянулись вверх сквозь лес десятки стаек. Большинство молодежи. Юноши и девушки с рюкзаками на спинах, пешеходы в запыленной одежде, пионеры из Артека в своих одинаковых панамках, другие юноши и девушки с фотоаппаратами, свисающими с плеча, с лицами, наполовину смеющимися, наполовину еще сонными, словно мамы только что прервали их самый сладкий, самый детский утренний сон. Один я, кажется, был среди них старше. Вдвое, втрое старше.
Мы остановились на самой вершине. Еще шаг — и глубокая, бездонная пропасть. Остановились и молчали. Голова хмельновато кружилась. Возможно, из-за такой высоты, а возможно, из-за красот, которые открылись на много километров внизу, в бездне.
Совсем-совсем близко — казалось, один прыжок, и ты там — как бы прорастая из пропасти, торчали острые верхушки нескольких высоченных, узкогранных, диких скал. Они, видимо, остались торчать, отколотые, когда смешались море, лес, горы и поля. Из сосновых лесов, окаймляющих скалы внизу, ветры, наверное, взвихривают ввысь лесные семена. То здесь, то там растут в расселинах скал старые сосны с горбато-скрюченными ветвями, подобно оленьим рогам. Черные провалы в трещинах скал, вероятно, огромные гнезда. Орлы в своих гнездах еще спят.
Бесконечно простирается море, где-то далеко-далеко сливаясь с небом. Теперь, утром, море безмятежно. Кутает свои волны, словно плечи, в тонкую прозрачную дымку. Кусок моря синеват, кусок — зелен, кусок — сер, лилов, розоват. Но когда хорошо всматриваешься в море, оно повсюду черное. Особенно у берега, где оторочено яростно-белой пеной прибоя.