Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Скажу вам правду, от вас услышать такой вопрос я не ожидал. Но, раз спросили — что делать, надо вам что-то отвечать. Слушайте же. Смысл простой: я люблю петь, вот и пою.

— Да, но любить, знаем мы, любят за что-то.

Он рассмеялся. Смеясь, еще и руладу пустил.

— Я пою без философий. Мне поется, я пою. Когда делают что-нибудь и имеют при этом в виду философию, почему это делают, оно уже ни к черту не годится. Но если вы хотите все-таки услышать философию, дам я вам сейчас и философию тоже. Конечно, во всем есть причина. Даже зевать не зевают без причин…

И он разговорился, разгорячился, аж рукава закатал. Я передаю его речь коротко, насколько возможно — сжато, только самое главное в его длинном монологе:

— Любить, очень любить что-то, то или это, или все вокруг себя, то, что ты делаешь, и то, что ты творишь, то, что ты уже сделал, и то, что ты еще должен сделать, любить утро и вечер, лето и зиму, дорожки, по которым ты ступаешь, самого близкого твоего, друзей, вообще людей, вообще сильно любить — все идет от одной великой любви, которую называют «любить жизнь». Я по себе знаю, что жизнь любят больше всего в двух возрастах: когда еще молоды, и потом, еще сильнее, когда уже стары. Мой пример не для каждого, разумеется, пример. Но мне кажется, что даже тот, кто всегда кряхтит и все вокруг ни во что не ставит, думает про себя, внутри, точно то же самое: ах, какая же красивая эта жизнь! Не поворачивается у него просто язык сказать это. Лишь сейчас, в старости, чувствую я, до чего дорог мне каждый день, каждый час и каждая минута. Как жизнь вокруг нас красива даже со всеми недостатками, с болью сердечной, со всяческими уродствами. Всякое создание бережет жизнь пуще глаза и поет ей хвалу, как бы коротка его жизнь ни была. Мотылек, например, жужжит вокруг света лампы только одну ночь, а жужжание его — не что иное, как пение. А что тогда плеск в воде немой рыбы, как не сильное желание запеть? Птичка воспевает жизнь щебетом, ворона — карканьем, орел — ударами своих крыльев, муравьи — своей суетой. Ну а что делает дерево, когда зашумит вдруг листочками? А лес в союзе с ветром? А дождь по крыше? Я не говорю уже, как распевает вовсю гром. Как поют ручейки. Вслушайтесь хорошенько! Каждый звук и каждый шорох — хвала жизни, песнь жизни, и нам, живым созданиям, нашептывание, напоминание: берегите! Берегите ее! Воспевая жизнь, мы защищаем и бережем ее. Вы воспеваете ее пером. Другой — долотом. Третий — дирижерской палочкой. Четвертый и пятый молотком в руке, окуляром у глаза, трескотней трактора, шумом мотора в небе и на земле. Всё вокруг нас — пение, песнь. Я, старый человек, своими несколькими десятками прожитых лет на плечах, белой головой и надтреснутым басом моим на старости тоже воспеваю жизнь. Мне тоже всегда поется. Сейчас еще больше, чем прежде. И я люблю, когда люди слушают меня. И я таки хочу, чтобы меня слушали. Что же мне за это следует? Именно от вас такой вопрос, а? Но, вы спросили, вот же вам ответ. Вот вам весь смысл. Очень, кажется мне, простой смысл, дружок, или нет?

Я сидел, помню, и слушал чуть слишком многословный и слишком патетичный монолог старика с тем же вниманием, с каким слушал всегда песенки его, его словечки и рифмы, его истории.

Он сидел, бывало, у меня в доме, одетый в свой старомодный, чуть длинноватый и широковатый пиджак; воротник рубахи на шее — расстегнут, как у молодого человека; на глазах — пара темно-зеленых очков, которые, что днем на солнце, что вечером у электрической лампы, защищали его единственный, уже тоже слабоватый глаз от слишком яркого света.

Я сейчас вижу его перед глазами живым, сидящим точно так же против моего стола. Очки он снял, держит их в руке, кажется, дирижирует себе ими. То ли поет он мне что-то, то ли что-то рассказывает, то ли даже слушает, что рассказываю я, — все равно вижу я перед собой всегда сияющее, всегда поющее лицо его.

Прежде чем поставить в конце новеллы три слова, что просятся уже здесь, я хочу черкануть еще один штришок к образу деда.

Мой сын был тогда еще совсем маленьким, ходил всего лишь в третий или в четвертый класс, вбегал, бывало, в дом из своей музыкальной школы раскрасневшийся, со скрипочкой-четвертушкой в руке. Дружба деда с моим сыном в глаза особенно не бросалась. Обычно он спрашивал: ну, что ты уже умеешь? Ойстраха еще не обогнал? Концерт Бетховена играешь уже? И тому подобное. Когда учительница задала сыну на дом написать первое «литературное» сочинение на тему «Мой лучший друг», сын мой трудился несколько дней, разжевал вконец свою ручку и исписал в тетради целые четыре страницы. Кто же, вы думаете, был у моего сына в сочинении его лучший друг? Он, дедушка.

Не зря, наверно, те, что встречали его у своих порогов с восхищением, говорили: «Дитя. Старик — а дитя!»

Светлая ему память!

Пер. Ю. Цаленко.

СВЯТОЙ БАШМАЧНИК

Откуда взялась у простого башмачника такая праведность, такая страсть к святому, что в несколько мгновений могла сотворить в его душе переворот, поставить весь мир вверх тормашками?

Маленький башмачник сидел на неизменной своей скамеечке, держа мой ботинок между колен, крепил к нему новую подошву длинной белой шелковой дратвой и с каждым стежком разводил руки так широко, что, казалось, вот-вот они взмахнут, как крылья, и вознесут его куда-то высоко-высоко; поглядывая на меня доверительно и победоносно, он то и дело кивал мне, и тоненькие усики добродушно вздергивались; и вот здесь, у сапожного верстачка, среди коробочек гвоздков и шнурков, с кучей стоптанной рвани в стороне, среди запахов пересушенной кожи и прокисшего бумажного клея, как ласточки из гнезда под стрехой, изо рта маленького башмачника вылетали слова о создателе и об идолах, о вере и неверии, об истине и лжи, и все это в его рассуждениях не путалось, не искажалось, а наоборот, прояснялось, находило свое место.

Монолог маленького башмачника вписался в мою память слово в слово, как на бумаге. Я мог бы его проиграть, как хороший актер, со всеми гримасами, со всей жестикуляцией. Хоть и только перестукиваю его строчка за строчкой на пишущей машинке. Передаю его, насколько это в моих силах, с малейшими деталями, в тех же выражениях, тех же внешних черточках, со всеми ударениями, восклицательными знаками, остановками, многоточиями…

— В бога верь, но богу не верь. Эту присказку я уже однажды слышал, но смысла не понял. Зато с того самого дня, о котором я вам расскажу, даже с того самого часа, с той самой минуты я стал таким вероотступником, таким богоненавистником, что и эта поговорка сделалась для меня недостаточной. Не в кого верить и некому верить. Клянусь жизнью! Это такая же правда, как то, что я сижу сейчас с вашим ботинком в руках и кладу вам подошву — одна такая на свете, вы еще в своей жизни таких подошв не видели, такая подошва вам и не снилась…

И вы думаете, из-за чего это? Вычитал, может быть, в книжке, или навидался всяких бед на земле, которые всевышний допускает и молчит, и дела ему нет?.. Это само собой, но моя история особая. Из-за пустяка, слышите вы? Из-за маленькой точечки, которую и разглядишь еле. Другой между пальцев пропустил бы: подумаешь, тоже мне дело! Но не Файвл, не кишиневский башмачник. Файвл не потерпит. То есть он, конечно, терпит. Но до поры, до времени. И не сомневайтесь — вот как видите меня на этой скамеечке с вашим ботинком в руках…

Рассказывать с самого начала, а? Вижу по вашим глазам, что вы любите всякие истории точно так же, как я. Да еще какая история! Тут и кишиневский башмачник, и поп-разбойник, и свиток торы, и кишиневский раввин Довидзон, самый ученый во всей Бессарабии.

Ну так навострите уши. В Кишиневе, если вы помните, располагался тогда на Шмитовской шикарный отель по названию «Париж». Я сидел на своей скамеечке на тротуаре в конце улицы у отеля, прибивал прохожим набойки, клал рубчик на каблук, не стыдился подчас и сапоги барину почистить, надраить до такого блеска, до такого глянца, чтобы господин мог отражаться в своих сапогах с головы до ног, только вверх тормашками. Возле этого роскошного «Парижа» с двумя высокими вертящимися дверями и с двумя долговязыми швейцарами с серебряными пуговицами я выглядел как прыщик на заднем месте, извините за выражение, конечно. А что я там высиживал? Одни беды с несчастьями! Но я все равно принимал это за благо. Только бы в кармане звякнуло пару раз. Чтобы жена и, главное, птенчики мои не ходили весь день по дому, высунув от голода язык, и не просили: «хлебца, хлебца!»… Но не об этом сейчас речь… Это другая история…

86
{"b":"568694","o":1}