Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ох, какое несчастье! Он потерял память — не помнит совершенно ничегошеньки. А так вполне здоров. Вы ведь знаете, он никогда ни на что не жаловался. Сердце у него здоровое. Легкие тоже. Все у него в порядке, только жуткий склероз. Все его горести, все переживания легли ему на мозги, совершенно ничего не помнит. Совсем потерял память. Родной мой!

Я присел на табуретку у кровати и взял его руку в свою. Доктор Ямпольский перевел глаза с потолка на меня, несколько секунд всматривался, а потом взглядом спросил, кто я такой. Я назвал свое имя, и он улыбнулся:

— А! У меня когда-то был такой товарищ. Хороший был друг.

Бетя опять всхлипнула:

— Да что говорить! Он не помнит даже, кто такой Лев Толстой, кто Шолом-Алейхем. Ой, сколько тысяч книг он прочел за свою жизнь — и всё помнил наизусть. А сколько книг он прочел со мной вместе! Сколько мне всякого порассказал! Учил меня… Потом уж, бывало, я сама скажу что-нибудь такое, а он улыбается и спрашивает меня: Бетя, ты откуда это знаешь? Смотри-ка, да ты у меня совсем интеллигентная! Ой, родной мой…

— А что говорят врачи? — спросил я.

— Что они скажут, врачи? Лечат его. Уколы делают, достали ему какие-то таблетки особенные. Вот только что, перед вечером, было трое знакомых врачей — много лет вместе в клинике проработали. Сидели, напоминали ему то, другое — никакого толку. Темно в голове, как в яме. Что они скажут, что? Против этого никакого средства нет. Пропал Ямпольский, совсем пропал!

И она опять расплакалась:

— Как в глубокой темной яме. Даже кто я такая, уже не помнит, горе мое! Одно-единственное осталось у него в памяти: сын наш. Каждый вечер, перед тем как лечь спать, он по-прежнему целует его в лоб с теми же словами, что и всю жизнь: «Доброй ночи, мальчик мой, спи спокойно, золотце мое!» Ох! Ох!

Недели через две мы с женой, зайдя как-то вечером проведать, как дела у доктора Ямпольского, увидели во дворе много народу — тут группка, там кружок. И тут же нам сообщили невеселую новость: Бети больше нет. С самого утра она была на кухне, жарила, парила, заправляла, закручивала на зиму баклажаны. В обед она еще покормила мужа и сына и опять возилась на кухне. Днем, часа в четыре, она, видно, присела на скамейку к мужу — немного перевести дух. Так соседка и нашла ее сидящей на скамейке с запрокинутой головой. «Жила как праведница и умерла как праведница: даже не почувствовала, что умирает», — говорили люди во дворе.

На следующий день состоялись похороны. Во дворе было шумно. Гроб с покойницей стоял снаружи на двух табуретках. Соседи и знакомые обставили его венками из живых цветов. В помещении крутились Ямпольский с сыном, возможно, даже подходили к окошку, но ни тот, ни другой не понимали, что происходит на дворе. Вскоре во двор въехал автокатафалк, и все опять стало пусто и тихо.

Точно так же не узнал доктор Ямпольский, что добрые люди постарались и через несколько дней после смерти Бети увезли его сына в психиатрическую больницу. Не в больницу, собственно, а скорее в пожизненный интернат для неизлечимых больных. Пятидесятилетний изнеженный сын Ямпольского там сразу же перестал есть, не мог спать. От слабости, а может, и от тоски он схватил там воспаление легких и через такое банальное заболевание оставил этот мир. Ямпольский не знал об этом, но, видимо, что-то почувствовал. Соседи, каждый день приносившие ему поесть горячего, рассказывают, что он сразу перестал говорить, не стал сходить с кровати и лишь иногда, чаще, конечно, по вечерам, бормотал глухо, так что едва можно было разобрать: «Спи спокойно, золотце мое, мальчик мой!», — а потом и этих слов уже не говорил, только лежал на кровати, уставясь остекленевшими глазами в потолок.

Так быстро совершилась трагедия Ямпольских. Почти так же быстро, как прочитываются полтора десятка этих бедных строчек, только что написанных мною об их печальном конце.

Во дворе доктора Ямпольского вновь толпился народ. Гроб, накрытый черным покрывалом, вновь стоял снаружи на двух табуретках. Венков из живых цветов — без числа. Две надгробные речи, как водится, полные восхвалений, прежде чем поднять гроб и задвинуть в автокатафалк. Я как раз стоял поблизости, когда двое присутствовавших на похоронах даже поссорились:

Один сказал:

— А, что говорить — без ума жил. Пожертвовать жизнью сыну, которого не дай бог никому и который вовсе в этой жертве не нуждался. Дельный человек, с головой на плечах, сдал бы мальчонку еще младенцем в какой-нибудь институт, жена родила бы другого ребенка — и жили бы они себе в удовольствие и в радость, как все люди живут.

Другой так и загорелся и сразу стал ругаться:

— Закройте рот и перестаньте чушь пороть! Гляди-ка, кто нас учит, что умно и что неумно! О дельности говорит! Скажите лучше — пронырливость — вот это будет правильно. В ней-то, в пронырливости — все наши несчастья. Честность, товарищ, человечность! На такой человечности, как его, и держится мир.

Так вот, я знаю, почему ставлю доктору Ямпольскому свой совсем особенный памятник. На простом камне я вырезал бы не список десятков его положительных черт и даже не итоговую строчку «Человек с добрым сердцем». А проще, короче и скромнее. Одно-единственное слово:

Человек.

Пер. А. Белоусов.

ДАВИД, КАПРИЗНЫЙ И ВСПЫЛЬЧИВЫЙ

Когда Давид иной раз возвращается домой с работы в растрепанных чувствах, явно не в своей тарелке, то лучше его не трогать, а оставить в покое. Рохеле это хорошо известно не со вчерашнего дня. Она тихо разогревает в кухне ужин, накрывает на стол, прислушиваясь, как Давид сердито копошится в комнате и что-то ворчит. Она негромко зовет его: «Ну, пойдем, — кажется, пора уже взять что-нибудь в рот». И потом они оба сидят молча, опустив глаза в тарелки, словно что-то произошло, словно черная кошка пробежала между ними.

Но Рохеле хорошо знает, что так нельзя. Возможно ли: жена, друг сердечный, видит, что ее родной и любимый мучается, переживает — а она и не спросит, что и как? Ее это не касается? Или она ничего не замечает? Да нет же, такого и вообразить себе невозможно. Нет, она, разумеется, спросит, в чем дело. Только подойти к нему надо так бережно, с такой ловкостью и осторожностью, чтобы, упаси господи, не напортить, чтобы, боже избави, не сделать ему еще хуже. В такие минуты надо обращаться с Давидом осторожнее, чем с яйцом всмятку. Вот такой уж он. И такой, какой он есть, он ей мил и дорог, ее Давид.

— На сердитых воду возят, — говорит она, словно ни к кому не обращаясь. — Все плохое проходит, пролетает, как тень птицы. Разве ты сам не знаешь, Давид?

— С чего ты взяла, что я сердитый?

— Здравствуйте! Что я, слепая?

— Что же ты видишь, зрячая моя?

— Что вижу, то вижу. Он опять цеплялся к тебе, твой прораб?

— Как раз нет. Наоборот, он в этом месяце даже выводит мне какую-то премию.

— Так что же он тогда тебе сделал?

— С чего ты решила, что именно он что-нибудь мне сделал?

— А разве не видно по твоему лицу, по тому, как ты взвинчен, как на стенку лезешь?

— А, ерунда.

— Догадываюсь, что ерунда, — я ведь знаю тебя. Ну а все-таки, что стряслось?

— Он рассказал мне анекдот.

— Господи боже мой! И из-за анекдота надо так кипятиться?!

— Анекдот из тех еще анекдотов.

— А именно?

— А, ерунда…

— Это что, секрет?

— Не секрет, почему вдруг секрет?

— Тогда почему не рассказываешь? Стесняешься? Вроде бы стеснительностью ты никогда не страдал.

— Поганый анекдот. Не хочу даже повторять.

— Ну конечно! С женой разве можно о чем-то поговорить! К чему ей что-то рассказывать: она ведь никто, как чужая собака в доме. Жена — всего-навсего жена…

Этого хватило. Рохеле хорошо знает, что такие слова, да еще со слезами в голосе и на глазах сразу делают злого, вспыльчивого и капризного Давида мягким, как тесто, и кротким, как голубь, — хоть веревки из него вей. Ни одного слова в повышенном тоне от него больше не услышишь. Сейчас он всё расскажет, да так разговорится, что там, где достаточно одного слова, он скажет десять.

91
{"b":"568694","o":1}