Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Да, к примеру, хоть на пять минут перестань дуться.

— Ты бы на моем месте еще не так дулась.

— Сама знаю. Что ж, ты всю жизнь и просидишь вот так, сложа руки, надутый и несчастный?

— Так и просижу.

— Ну и пожалуйста, только не надейся, что и я стану около тебя сидеть.

— Я думал, ты меня любишь.

— Люблю.

— Что-то не видать.

— А что, по-твоему, я должна делать?

— Утешай меня. Будь со мной поласковей. Видишь, какой я стал слабенький.

— Вот я тебя утешу, дождешься. Кирпичом по башке. Читал бы книжки.

— Не люблю я читать.

— Ну рисуй.

— Не умею.

— Так, может, научишься шить и вязать?

— Ну ясно, а ты пойдешь в шахту колупать уголь.

— Почему ты не говоришь со мной серьезно?

— Уж куда серьезней…

Он ненавидел свое больное сердце. Станет, бывало, прижмет руку к груди и старательно, с чувством перебирает подряд ругательство за ругательством:

— Подлое сердце, сволочное сердце, растреклятое сердце, дерьмовое сердце…

Как-то вечером мы возвращались из кино — мы смотрели неплохой фильм про известную на весь мир пианистку, неслыханную красавицу, которая вдруг узнала, что скоро умрет от чахотки, — и тут Бенджамен позвал меня к себе поглядеть, как танцуют настоящее испанское фламенко.

— А кто будет танцевать? — удивилась я.

— Честь имею представиться, знаменитый танцор Фердинандо Джоунз.

— Ну ты поосторожней, а то придется тебе отдыхать в уютном уголке на Сент-Джеймском кладбище, — сказала я.

— Знаю, — отозвался он и лихо проскакал по «классам», которые мелом расчертили на тротуаре детишки. — Но имей в виду, один-то раз старик еще способен сплясать.

Представление это пришлось окутать величайшей тайной. Бенджамен выждал, пока отец с матерью уйдут из дому. Знай они, что он затеял, они бы просто рассвирепели. С меня он взял честное слово держать все в секрете, заставил поклясться жизнью моей матери, что я ни одной душе ни слова не скажу, и вечером за руку провел меня в свою комнату. Окно он завесил плотным, темным солдатским одеялом назло всем сплетникам и любителям подглядывать. Заткнул все щели и трещины в двери и стенах, чтоб со стороны было не так слышно. И завел патефон.

— Больно ты мудришь, стоит ли игра свеч?

— Будь уверена, ты этого век не забудешь. Это будет самое замечательное событие в твоей жизни и в моей тоже.

Сперва он все подшучивал над собой, но потом увлекся и уже не стеснялся. Он танцевал самозабвенно. В него точно бес вселился. Он весь отдался танцу, прямо какое-то сияние от него исходило. От его вида, от звона гитары я стала как пьяная. Лицо его светилось, и на меня опять нахлынула та неистовая, пугающая жажда чего-то небывало прекрасного, которую мы с ним когда-то уже изведали. А потом все кончилось. Мы в упор глядели друг на друга. Мы испепеляли друг друга взглядом. Мы ненавидели друг друга, как заклятые враги. Он совсем задохнулся. Повалился поперек кровати, и лежал не шевелясь, и широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. И вдруг без удивления, без страха я подумала: а ведь он умрет. Умрет ли прямо сейчас, у меня на глазах, я не знала, да это было и неважно. Но он умрет. Я ощутила под ладонью громовые удары его сердца, коснулась губами яростно бьющейся жилки на шее и ждала — вот оно, теперь начнется.

— Все равно пропадать… — с трудом выговорил Бенджамен, он уже немного отдышался. — Все равно пропадать…

Потом спросил:

— Думаешь, я спятил?

— Почему это?

— Да вот что так плясал?

— Ничего ты не спятил.

— А вид был дурацкий?

— Тебя это очень беспокоит?

— Ни капельки.

— Вовсе не дурацкий. Было очень красиво, просто чудо.

— Если кто узнает, что я любил такие танцы, скажут, я был дурак.

— Да кто скажет? Только такие, для кого всё дурь и чепуха, раз они этого сами не знают и знать не хотят.

— До болезни я тренировался. С того вечера, как мы смотрели тех поддельных испанцев, — помнишь? Они мне очень понравились. Я люблю так танцевать. Тут не просто танцуешь. Верно? Как по-твоему? Уж ты поверь, ни от какого фокстрота так не загоришься, фламенко — это совсем другое.

И пошли, потянулись один за другим. Мужчины и женщины… зеваки, прикидываются печальными, а самим просто любопытно… склоняют головы, у всех такие скорбные, пристойные лица, все ведут себя как положено. Снимают шляпы. На глазах слезы. Глубочайшее сочувствие. Молчат. Перешептываются…

— …какое горе…

— …совсем молоденький…

— …хорошо умереть молодым…

— …несчастная мать…

— …какая утрата…

А все-таки он еще раз был счастлив, весь опять засветился.

— Чего ты улыбаешься, девочка?

— Просто так.

Элспет Дэйви

Переселение

(Перевод Р. Облонской)

Если где-нибудь съезжали с квартиры, его всегда так и тянуло посмотреть. И это еще слабо сказано. Фургон для перевозки мебели, какой угодно — большой ли, маленький, — действовал на мальчика точно огромный магнит, притягивал его издалека, словно мелкую металлическую стружку, выволакивал из магазинов, из дому, будто за волосы тащил, и он бросал любое дело, любой разговор. Об этом своем пристрастии он никому не рассказывал, ведь никем оно не владело с такой силой. Просто уж так повелось, что, если в городе или в окрестностях люди вытаскивали и громоздили перед домом весь свой скарб, мальчик непременно оказывался тут же.

Город был не маленький, стоял высоко над морем, и оживленные улицы круто спускались к темным водам, омывающим его с одного края. В противоположном краю, вдали от моря, протянулись богатые кварталы, а за ними виллы, бунгало, дачи и посыпанный крупным песком участок, где располагались летние домики-фургоны. Еще дальше дороги становились уже, вились по плоской равнине, разделенной на узкие полосы плодородной возделанной земли, на которой разбросаны были фермы. Был там и лес, и, когда задували крепкие ветры, он шумел совсем как море, и луг был, летом он сплошь зарастал высокими белыми ромашками. На свете изредка еще встречаются люди, которым чудится, будто по-настоящему счастливы они были только однажды ненастным вечером, в том лесу, или жарким днем на том лугу, когда у самого уха шелестели примятые прохладные ромашки. Но мальчик, о котором здесь речь, был не такой. Он мог бы еще проводить целые дни на другом краю, среди грохота разгружаемых судов или подле навесов в доках, где с утра до ночи не смолкал стук молотков и визг пил. Но нет. Ему бы только глазеть на огромные фургоны, которые отгораживали его и от моря, и от поля, часами стояли перед чьим-нибудь чужим домом и терпеливо дожидались, пока тот извергал из себя все свое содержимое.

Мальчику непременно надо было присутствовать при том, как дом опоражнивали. Ему нравилось глядеть в незавешенные окна пустеющих и светлеющих комнат. Он торчал на дороге у дюжих грузчиков в черных фартуках, когда они, тяжело ступая, спускали по лестнице рояль или, точно фокусники под конец захватывающего дух выступления, тащили на себе шаткие пирамиды: стол, на столе громоздятся стулья, а на стульях всевозможная кухонная утварь. Грузчики в общем-то народ добродушный, но, если мальчишка болтался у них под ногами, они хрипло крыли его на чем свет стоит — ведь в эти минуты они едва переводили дух под тяжестью какого-нибудь буфета или огромного двойного гардероба… тогда он отбегал, удирал за фургон и с той стороны глядел, как последним невероятным усилием, от которого багровела напруженная шея и лезли на лоб глаза, они вталкивали свою ношу на место. Иной раз, улучив минуту, когда все оказывались на улице, он проскальзывал в дом и наспех оглядывал пустые комнаты, покуда их окончательно не заперли. Тишина и пустота завораживали его, в эти мгновения дом принадлежал ему одному. Можно было провести рукой по темным прямоугольникам — следам висевших здесь картин или подергать лохматые нитки, уцелевшие на гвоздях от второпях сорванного ковра. И по разным обрывкам, что валялись там и тут, по клочкам паутины, кое-где прильнувшей к стене, он рисовал в воображении многоцветные картины, заполнял их искусно сработанной мебелью собственного изобретения. Потом он кидался вон из дому так же стремительно, как только что сюда проскользнул, и на этом все кончалось. Больше ноги его здесь не будет, но еще несколько дней, а то и недель, пока на горизонте не всплывет новый дом, мысли его станут витать под этой крышей. Стоило только захотеть — и он укрывался в этом своем жилище. А если его уж слишком теснили со всех сторон, обретал там убежище, строил планы. Но едва прослышав, что туда въезжает новый хозяин, он с отвращением вычеркивал этот дом из памяти. Он и помыслить не мог о том, чтобы с кем-то разделить свою обитель.

50
{"b":"568244","o":1}