Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так и шло лето. Однажды под вечер две незнакомые девушки стали с того берега речки глядеть, как мы наживляем крючки. Их заинтересовало, как мы ставим в море перемет, прижимаем дальний конец ко дну большими камнями. Девушки были в джинсах. Голоса были у них мягкие. Они не хихикали. Это был их последний ночлег у моря, утром они возвращаются в Лондон. Мы завели через речку разговор. Темноволосую звали Алисой, а светлую — Джин. Когда я встречался с Джин взглядом, меня била дрожь, и в ту ночь, лежа, глядя на звезды, я понял, почему Плоскорожий не делится своими стихами.

Утром они перебрели на наш берег с места своей ночевки. Мы сняли пойманную рыбу с перемета. Они сготовили нам завтрак. Потом мы стали купаться. Я все поглядывал на Джин и порой ловил ее взгляд на себе. В воде я обнял ее. Она сказала мне, что они остаются еще на сутки. Сидя на песке, мы с Плоскорожим глядели, как девушки вплывают в зелень океана и возвращаются на волне. Они были обе золотистые, точно кто расплавил весь береговой песок и влил в них. Плоскорожий изрек весомо: «Лондон». Я посоветовал ему проснуться — у нас нет денег. Он негромко ответил, что Джафа поможет. Он рассказал мне про десять эфиопских золотых монет. Мне это было не по нутру, но до жути не хотелось расставаться с Джин.

Солнце было уже на закате, когда мы пришли к Джафе. Он жил в миле от нас в сложенном из камня домишке с каменным же забором. Девчат мы оставили снаружи. Мы объяснили им, что только проститься зайдем. Мы вошли. Джафа сидел, очищая монеты. Я и сейчас помню запах очистителя. Пока я заходил с тыла, Плоскорожий сообщал ему, что мы двигаем в Лондон и оценим его помощь. Джафа ответил коротко и резко, и я обхватил его за шею. Он напряженно застыл под моей рукой, ощутив холодок ржавой старой бритвы. С этого момента он сидел смирно. Плоскорожий вернулся из спальни с коробкой от ботинок. Отсчитал пять толстых золотых кругляшков, приговаривая:

— Так-то лучше. Я ведь мог бы сообщить им про что-сам-знаешь, и ты сел бы за решетку. Возможно, и монеты конфисковали бы, ты б их, возможно, больше не увидел.

Джафа смотрел на него, как утопающий из глуби моря.

— Бедный старенький Джафа, — негромко приговаривал Плоскорожий. — Тебе пять и нам пять, чтобы всем без обиды.

Я убрал бритву. Сложил, пряча, лезвие. Я понял, что Джафа не дорожит монетами. Попросил Плоскорожий его как человек, он все те монеты отдал бы просто так.

— Пусть это будет тебе наукой, старая жаба, — сказал Плоскорожий, и я понял, что никогда в жизни не слагал он стихов — немых или каких бы ни было. Из двери мы не вышли, а бегом почему-то выбежали. Схватив за руку девчат, мы чесанули с обрыва на взморье. Джафа не отставал от нас, крича, что он живо распознал, что Плоскорожий за ягода.

— Нашего болота ягода!

Плоскорожий круто остановился. Пошел к Джафе. Джафа стоял ждал. Плоскорожий занес кулак.

— У тебя же теперь чурки нет, — сказал Джафа. — Придется рукой меня коснуться. — Он стоял усмехаясь, и Плоскорожий отвернулся.

Свет был уже лунный, но, идя обратно ко мне, Плоскорожий надел свои темные очки. Джафа стоял, глядя нам вслед. Мы догнали девчат и стали им плести, что Джафа пьян и злится за потерянную нами снасть. Девчата посмеялись, но я видел, что они встревожены. Я слышал, как, давно уже улегшись, они тихо переговаривались. Я убеждал себя, что это мне только почудилось, будто светловолосая Джин прячет от меня глаза. А утром девчат уже не оказалось.

Рыбу на перемете мы оставили чайкам. К полудню мы перестали спрашивать у встречных, не попадались ли им две девушки, темноволосая и светлая. До Плоскорожего не скоро дошло, что, даже если и отыщем их, дело все равно конченое. Первую монету мы сбыли жучку-перекупщику, и он нагрел нас, как и все последующие покупатели. Плоскорожий цедил слова все скупее. Иногда я ловил на себе его наблюдающий взгляд. В Шропшире где-то, в поле, я остановился поболтать с туристками, а он смылся, ушел от меня. И мне вздохнулось легче. Я нанялся в загородную гостиницу, в ночную смену. Когда действую теперь на коридорах один со своим набором сапожных щеток, шеренга туфель вдоль дверей кажется мне черной полосой прибоя. Я тоскую по светловолосой. Вспоминаю Джафу, и его песенка тихо звучит у меня в голове. Переметом селедку не поймаешь. Сельдь — рыба глубоководная. Требуется бот, большой невод. Глубоководье требуется знать. Из рыбы, населяющей моря, селедка — рыба явно не моя.

Руки

(Перевод О. Сороки)

Он ел обед в угрюмом молчании; он сознавал свою вину, и от этого угрюмел еще больше. Она почти не притронулась к еде, покормила младенца, и тот, уже выучившийся радовать родителей лепетаньем «па-па, ма-ма», был огорошен безучастным молчанием обоих.

Пообедав, он переоделся мешкотно и тяжело в шахтерскую робу. И стыд тяготил за себя вчерашнего, и тошно было идти в шахту, заступать в смену от трех до одиннадцати. Оттого он и напился вчера вечером — чтобы позабыть о неделе, лежащей впереди; а напившись, забыл обо всем, подрался во дворе пивной, порвал свой лучший костюм, а после на косых ногах, с двумя румяными бабехами под ручку, прошел по Главной улице — прямо к своему крыльцу, где стояла, смотрела жена.

Хоть и пьяный, он почувствовал ее негодующее отвращение. Она была не из тех, что поедом едят мужа; она не сказала ни слова, но само ее молчание осуждало.

Стуча тяжкими горняцкими башмаками, он прошел в гостиную. На столе ждали его жестянка с бутербродами и термос. Жена сидела с ребенком на коленях, глядела в огонь. «До свиданья», — сказал он. Она продолжала сидеть отвернувшись. «До свиданья». Наклонясь, чтобы поцеловать ребенка, он ощутил, как жестко напряглось ее тело.

Они с отцом работали на пару, в одном забое. Как обычно, он направился к дому отца, хоть и предчувствуя, что там уже знают, ибо вести быстро облетают шахтерский Дипдаун.

Он вошел в дом шумно, с напускным жизнерадостным видом. Мать наливала из чайника в термос горячий чай; отец сидел в большом кресле-качалке, положив ноги на решетку камина, скрыв лицо за газетой. Мать налила, заткнула термос пробкой «A-а, Джон», — проговорила. Подняла на него мудрые глаза, и во взгляде их было радушие без слов и предостережение. Он понял — здесь уже знают. Отец положил газету. Это был низкорослый, тихий человек, довольный своей семьей, своим участием в церковном хоре, своей расчетливо-неспешной горняцкой сноровкой; довольный сам, но недоверчивый к чужому довольству, гневающийся нечасто, но грозный в эти нечастые минуты.

— Так, Джон, — сказал отец. — Проспался, значит?

— Чего? — сказал Джон, отдаляя момент сурового суда.

— Ты не чевокай невинно, — сказал отец. — Напился же вчера.

— Ну уж, — кротко сказал сын, — перебрал, может, стаканчик…

— «Может»! — повторил отец, разгорячаясь. — «Может»! А может, это не ты топал вечером по Главной улице со шлюхой на каждой руке и в новом своем костюме, разодранном в клочья. Может, не ты песни орал во все горло, добропорядочную женщину, жену свою, позорил? Не ты, может?

— Обязательно людям встревать в чужие дела.

— Это ты мне говоришь не встревать, когда мой сын валяется в грязи? Я тебе отец, и это дело мое кровное.

— Я говорю про тех, что побежали тебе доложить, — угрюмо сказал Джон.

— И правильно сделали, что побежали. И вот что заруби на лбу: ты не мальчик, на тебе мужской долг — жена и ребенок. Одумайся, не позорь их, не волоки в грязь.

Наступила тягостная тишина; отец обулся, надел куртку. Затем они вышли из дому, оставили поселок за собой, молча пошли полями. Пора была весенняя; распускались в нежную зелень почки на боярышнике; дрок сочно, густо, масляно желтел цветами, и сережки, пушистые соцветья на вербах тяжелели пыльцой. Мирно топча луга, щипали травку овцы, а ягнята на деревянных ножках, накануне лишь рожденные, играли, взглядывали на приближающихся к ним людей и убегали к своим забывчивым матерям. Но стыд и гнев отягощали обоих шахтеров, и, ничего этого не замечая, они шагали каменно.

118
{"b":"568244","o":1}