— Чесны октябрятское, приходил! — заклинается мой нулевик. — Вот сюда потихоньку разговаривал, — на ухо себе указывает. — Целовал немножко… Силюнявый…
— Ну ладно, — твержу ему. — Ладно. Верю. Во сне каких только чудес не происходит! Скучаешь, видно, вот он и приходит, оленько твой. А ничего с ним не случилось. Живой да веселый, скачет да пляшет.
Заулыбался. Шепотком, сколько по-русски владеет, принялся мне про своего любимца рассказывать.
Мать у олененка, оказывается, волки разорвали. Стал он «авкой». Так ненцы оленьих сироток называют. Их запускают погреться в чумы, ласкают, надевают на шею звонкие веселые колокольчики. В первый же день Петя скормил сиротке целую банку сгущенного молока. Частично, конечно, сам съел. Кое-что по щекам да по носу размазалось. Пустяк совсем. Олененок за два зализа всю эту сладость с него языком смыл. Петя даже пободался с сироткой, чтоб не очень он по матери тосковал. А теперь вот сам Петя тоскует. К 8 Марта воспитательница Нина Александровна письма мамам писала — Петя наказал своей: «Поцелуй моего олененка, моего Тибу. Семь раз поцелуй».
Шептался, шептался — уснул наконец мой оленевод.
А на другой вечер невеселый, белых зубок не кажет. Ходил, ходил неприкаянный, потом достал из своей тумбочки ком пластилину, лепить принялся. Олененка, говорит, леплю. Тибу своего. Вокруг тумбочки все эти селькупы, ханты, манси, ненцы, татарчата сгрудились. Наблюдают. Советы дают умные. Голова, туловище, хвостик куда с добром из-под Петькиных пальчиков формируются, а с ногами полная неустойка. Вылепит тоненькие, какие бы и полагались олененку, — они его сдержать не могут. Давит их туловищем. Крендельком подгибаются, в стороны их разводит. Олешек, бедный, то набок свалится, то, как богомолец, на колени опустится, а с третьей попытки и вовсе на хвост сел. Наблюдатели до живой слезы ухохатываются. Где же это было видно в тундре, чтобы олень на хвосте сидел! Сделает Петрушка потолще ноги — опять неладно. Со слоном олененка начнут сравнивать. Или со школьным бухгалтером Захаром Захаровичем, который одышкой страдает. Востроглазая публика! Терпел, терпел мастер разные реплики — рассердился. Шлеп свое искусство по носу, шлеп по хвосту — кикимора получилась. Спрятал пластилин, спать улегся.
На другой день заступаю на дежурство — опять лепит. И опять ноги.
Глядел я, глядел, говорю:
— Каркасик, Петя, надо изготовить. Из проволоки. Тогда у тебя и ноги и роги в пропорцию получатся.
— У оленят рогов нет, — заулыбался он над моей обмолвкой.
— А в каком ты его образе хотел вылепить? — спрашиваю.
— Что — образе? — не понимает.
— Ну… на бегу, на скаку, в игре, в драке?
— В драке! — глазенками сверкнул.
— А как оленята дерутся? — испытываю.
— Передними копытцами дерутся.
— Хорошо! — говорю. — Будет тебе завтра каркасик.
Через неделю подвожу к Петькиной тумбочке сына Владимира.
— Подазывай своего драчуна! — мастеру говорю. Покраснел, застыдился, но достает.
— Вот… Тибу мой…
Олененок предстал как природный. На задних копытцах напружинился, вздыбился в боевой позиции. Белый короткий хвостик вот-вот оживет, задрожит… Ноздри раздутые, лихие. Не то чтобы злые или свирепые, а так… ребячьи. Простодушные. На игру склонные. Головка на спину запрокинута, а ушки начеку. На груди бубенчик. Передние копытца до того игровито в подвысь взнесены, что, кажись, стукнет он ими сейчас парнишке в кухлянку, и затеется та развеселая кутерьма, по которой долго тоскуют в школах нулевички ребята, а в тундровых чумах их дружки — авки-оленята.
— Ты посмотри, как он душу живую схватил… подстерег! — восхитился Владимир. — Это же птица на взлете!
— Это Тибу, — Петрушка его поправляет.
— Тибу?.. Тибу.. Как же это на русский переводится? — обернулся Владимир к старшеклассникам.
— Попрошайка, — отвечают.
По словарю проверили, точно — Попрошайка.
— За что же ты такого красавца Попрошайкой назвал? — спрашивает Владимир у Петьки.
Оказывается, есть за что. Чистенький, сытый, красивый… Все его в чуме балуют, лакомят, ласкают. Ну и пристрастился. Перед Петиной мамой храпит, танцует, слюну вожжой пускает: «Дай моему языку сладкий кусочек!» Сестренку Катю бодает: «Добром отдай лакомство!» У Пети по целому часу обнюхивает рукавички: «Не запрятана ли там печенюшка? Не припасен ли там кусочек сахару?» И только к папе не подходит. Подходил, а потом перестал. Папа заложил Попрошайке за нижнюю губу щепотку табаку. Думает, если самому вкусно, то и олененку. Не-е-ет! «Сам соси табак, папа Поронгуй!»
Недели через две засадили Петькиного олененка в фанерный ящик, провазелиненной ватой со всех сторон обложили, и полетел его Попрошайка-Тибу на выставку всяких ребячьих поделок. Мастер рад. Просит меня собачий каркасик ему изготовить. Как вольная минутка — за пластилин. Лепит и тут же песни по ходу сочиняет. Когда собаку выделывал, про куропаточью охоту пел:
Э-эх, возьму я капроновые петельки,
Э-эх, уйду я далеко в тальники.
Э-эх, зимой снежной птице куропатке
Не добыть, не поймать жучка-червячка,
Не достать из-под снега сладкой ягоды,
Только почки тальника она ест…
Час сидит — час будет петь, полтора — и на полтора песен хватит. Тут и как он петельки настораживал, расскажется, и как, чтобы сова куропаток не расклевала, он капкан на вершинке хорея, в снег воткнутого, установит, поведается.
Э-эх, ты хитра, сова, ты мудра, сова,
Э-эх, а Петя Поронгуй хитрей тебя:
Выну из капкана коченелую
И отдам собаке: «Ешь, Дунайко!..»
«Дунайко… Дунайко… Откуда же я знаю эту собачью кличку? — сам себе думаю. Где-то рядышком с памятью из дальней, дальней были наплывает воспоминание и тут же, не доходя до сознания, истаивает: «Дунайко… Дунайко…»
— Это почему же, Петя, у ненецкой собаки русская кличка?
— Дедушка так ее назвал. У дедушки все собаки Дунайки. Он слепой был…
«Индейко с Дунайкой!» — выкрикнулся в памяти из дальней, дальней были голос командира отряда Особого назначения Ивана Глазкова.
Ну, вспоминай! Вспоминай же, старая голова!
Да… Незадолго перед первой мировой войной это случилось. Не пурга, не ураган ворвались тогда в тундру — пронеслась по оленьим угодьям страшная зараза — «сибирка».
Начисто скосила «сибирка» и небольшое стадо Осипа Поронгуя. Бежал с семьей от падежной поляны. Ладно, что у каждого ненца, кроме оленьего тынзяна, еще две ухватки в руках. Рыбачья с охотничьей. Пошел Осип к купцу Туркову. Купец муки дал, чаю, соли — не перемрет семья голодной смертью. А еще купец ружье дал, пороху, пуль, отвез Осипа в таежные заимки к охотникам-соболятникам, наказал им:
— Обучайте. Он мигом…
— Заблудится, поди-ко, Василий Игнатич. Несвычен в тайге…
— Не заблудится! Этот народ левой ноздрей дорогу находит. На всякий случай отдайте ему Дунайку. Дунай выведет.
Чей соболь в тайге?
Да ничей. Тайги — государыни-матушки вольный сын. Жирует он в ней, гордый зверек, резвится. В гибком пружинистом попрыске играет под драгоценной шкуркой дикая прыть жилок и мускулов. Белее белого снега алмазки зубов, под кедровый орешек глаза. Но горяча, неотступна собаки Дунайки погоня, ровно бритва, остер глаз безоленного ненца Осипа Поронгуя.
Чей соболь, жемчужинка черная, под охотничьи лыжи пал?
Купца Туркова соболь.
Не поил, не кормил зверья Василий Игнатьевич. Не тропил снега, не выслеживал. Хрящеватым носом своим только и знал что обнюхивал шкурки, да тощую бороду в мягкую ласку подшерстка любил окунать. Мех о мех тер… Не взовьется ли искорка… Дымно щурил глаза… В дюжины шкурки связывал. При этом не забывал повздыхать, посокрушаться.