— Бу-у-у! — отзываются ребятишки. — Бу-у-у!
Всю пастушью сумку опростал перед ними Мироныч. А под конец на могучем голосе:
— Желаю, чтобы вы толстомясеньки у меня росли, толсто…. пузеньки! Налиточки чтобы! Груздочки!.. Здоровенькие!..
Заведующая в ладошки захлопала, ребятишки следом. Мироныч тоже… И ведь что? Прослезило меня. Такой горячий комочек в горле — ни туда, ни сюда.
Заведующая благодарить Мироныча принялась, а у него тоже, гляжу… ус подсекся.
— Вас благодарить надо… У меня, моя славушка, кнут сегодня подорожал, кнутовище позолотилось! Ведь кому трудимся?! Они мне… они… и на пасеве теперь грезиться будут. Касторки, говорит, даете… хе-хех…
Только смех-то не тот получился. Халат глазам потребовался.
— А хотите, мы вам фотографию с ребят вышлем? — заведующая говорит. — Вам и девушкам вашим. Дояркам.
— Пожжа-луйста, Николаевна! Это очень даже необходимо. Наташка у нас там…
Ну и накоротке пояснил.
В автобусе шевелит меня:
— Простокваша до кумысу маленько разве не дошла.
«Вот те на!» — думаю.
— Один ученый, по радио это передавали, так про нее своим студентам пояснял: «Знаете, — спрашивает, — почему я веселый, бравый и шутливый перед вами стою?» Студенты не знают. «Потому, — говорит, — что я с утра, натощак, выпил два стакана простокваши».
Сказал эдак-то и подмигнул мне Мироныч.
У меня мысли к пиву вернулись:
— Промитинговал, — говорю, — дак теперь простоквашей откупиться хочешь?
— Я не к этому… — дрогнула у него бровь.
— А к чему тогда?
— А вот сдогадайся!
Морщил я, морщил свой лоб — деревня наша показалась.
Сошли с автобуса — Мироныч предупреждает:
— Ты про ребятишек и про фотокарточку ни гу-гу пока. Нечаянный интерес девчонкам устроим. «Откуда, — скажут, — узнали нас? Да поименно еще!»
— Ладно, — говорю. — Могила.
А Наташка… Слышит на другой день Мироныч, что она про паспорт уж толкует. В город надумала или на стройку великую.
— Не пропаду! — говорит. — На крайний случай — уборщицей, а подучусь — на экскаватор сяду. Захочу — даже крик моды, как вон в киножурнале, вертеться буду, показывать.
И туг же халат свой доярочий двумя пальчиками защипнула, верхнюю губу вздернула чуточку, ущурку такую завлекательную изобразила и пошла. Сама легкая, локоток на взлете — не девка, а Жар-птица в босоножках. Красивая, варначка! Не нам, старикам, конечно, оценивать, а только на виду же. Не отводить же глаз… Зубки с прорединками. Куснет если милого — от каждого свое гнездышко. На губе, вздирать которую любит, пухленькая сердцевинка сбежалась. Щеки кумачиком полыхают. Глаза сведет — темные, тайные делаются, волю даст — синие. Как у бабочки-солонцовки крылышки.
— Ничего особенного! — говорят ей подружки. — С твоей внешностью да походочкой не удивительно, что и моды ты будешь распространять.
— Не про-па-ду-у! — загадывает Наташка.
И правильно загадывает — действительно не пропадет!
Сколько их из нашей деревни поуехало, а назад редко которая торопится. Работы — везде. Общежитие предоставляют. Замуж вышла — квартиру подавай.
Приедет в отпуск и граблей не признает:
«У нас — ванна, у нас — газ, а штапель не в моде… По вечерам телевизоры смотрим, обедаем автоматически…»
Ребят если взять — тоже урон несем. Или по месту службы влюбится, или на стройку куда вместе со своим взводом махнет.
Пошел Мироныч к председателю.
— Наташки лишаемся, Иван Васильевич. Уезжать девка собралась. Поговорили бы?..
— Удивляюсь! — председатель толкует. — Раньше доярки, взять хотя бы твою Кузьмовну, это же трехжильные какие-то труженицы были. И стадо-то обиходят, и сено косить бегут, и на прополке, и на току! А эти одно вымя знают, и все им неладно. Ведь и жизнь продвинулась! Клуб поставлен, кино регулярное. На отгоне — радиоприемник, книжки… На дойку ехать — машину под них подгоняем. Зарабатывают побольше доброго мужика… Шей себе платья, гарцуй на тонких каблучках! Старухам-то, матерям ихним, и не снилось…
Мироныч возразить хотел: мы, мол, свои трудодни оценивали по признаку — сколь крепко они к земле нас пригибают. Принимаешь чувал с зерном, и спине твоей сладко. А молодые — им крылатый трудодень грезится. Не к земле бы который давил, а поднимал бы тебя который. Высил.
Хотел он это высказать, да поостерегся.
— Значит, ничего и не предпримешь? — у председателя спрашивает.
— А чего предпринимать? Говорено с ней. И у меня была, и в комсомольском комитете… Ты вот разве чего примыслишь? Воробьи ничего в этом случае не подчирикнут? — на прищуренном глазе так спрашивает.
Мироныча укололо. Ворохнул он своими дворнягами и без «до свиданья» ходу.
И вот что он, кудрявая голова, отпрактиковал.
Приходит Наташкина группа на вечернюю дойку — глядь, у коров… цветы на рогах. Кукушкины слезки, горицветики, кашки… Вышивальными нитками привязаны. Ни у чьих нету — у Наташкиных только.
«Что за диво, девушки?!»
Окружили Мироныча — объяснения факта требуют.
— Подошел ко мне, — Мироныч поясняет, — в летчицкой форме молодой незнакомый человек, подошел, значит, и спрашивает: «Укажите мне, будьте добры, папаша, Наташи Селивановой коров».
«Пожалуйста! — говорю. — Вот Гадалка, вон Верба, а там Калымка».
«А не могли бы вы, — говорит, — попридержать мне некоторых?»
«Это зачем?»
«Рога им цветами украсить хочу».
Я попридержал.
У бригады и глаза замерли:
— А кто… как он назвался?
— Никак пока не назвался. Со временем, говорит, если приятные будут Наташе такие мои знаки чувства, она сама узнает.
— А какой он? — заторопилась бригада. — Какой из себя? Красивый?
— Волосы само красивые. Белые… мягкие… ээ… обходительный! Коровам глотки почесал…
Сидят девчата над подойником и перекликаются.
— Может, он из Вакариной! — ближнюю деревню вспоминают.
— Или из Синичкиной кто в отпуск пришел?!
— Это надо же такой специальный нежный подход к девушке поиметь!
— Летчики — они вообще… лирицкие, — Олька Остроушкова подчеркнула.
На всю дойку толковища у них хватило. И после дойки. И на другой день!
А на третий — опять рога у коров цветут.
— Приходил?! — к Миронычу подскочили.
— Ага. Из колочка вывернулся, поздоровался и опять…
Тревожно бригаде жить стало. Вот и не волк вокруг стада ходит, а тревожно.
— Ты, Наташа, — советуют, — записочку в букетик и тоже… на рог. Скорей свидитесь. Ведь он, поди, обуглевел от таких нахлынутых чувств!
— Еще что выдумаете! — вздерет припухлую губку Наташка. — Меня на краковяк приглашают, и то не тороплюсь разбежаться. Сказал «а», скажет и «бэ».
— Какое же «бэ» у вас должно произойти, если от одного «а» душа растворяется, — посоловеют глаза у Ольки Остроушковой.
Интересная тоже девчонка… Глаза, понимаешь, зеленые! На щеках, на носу веснушки роями, ротик умильный — такая лисичка-сестричка рыжая.
И вот, не будь эта Олька простофиля, приспособилась девка после доек за костяникой ходить. Вроде за костяникой, а сама со стада глаз не сводит.
И устерегла!
Прибегает перед обеденной дойкой на отгон, корзинка пустехонька.
— Дуры мы! — кричит.
— Почему так?
— А вот придет стадо — понаблюдайте за мной. Изображу ловкость рук…
Коровы со цветами опять идут!
Олька, ненароком будто, возле Мироныча очутилась. В ловкий момент запустила руку в карман плаща и достает оттуда, на виду у всех, разноцветные нитки мулине.
— Видали летчика?! — спрашивает.
— Ка-а-ак?..
— А вот так! — зверьком глянула она на Мироныча. — Вот так у нас… Своими глазами, подружки, видела, как этот изуит цветы собирал, а потом на рога их навязывал. Сличите нитки!..
Подбежали к Вербе, к Прокудаихе — цвет в цвет ниточки.
Вот это «бэ» дак «бэ»!!!
— Ты что же… дя-дя?! — с нехорошими глазами окружает Мироныча бригада. — С какой целью такую сильсификацию?
— Мне это… — растопырил пальцы Мироныч. — Мне это летчик препоручил… Выходной он сегодня… нитки дал… разноцветные.