Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Перед ним на траве валялись Ермековы сапоги, котелок и Кырмурыново ушко.

«Куда бы спрятать? — заторопился он. — Ага… в муравейник!» Прикладом ружья он разворотил муравьиную кучу и кинул туда сапоги и котелок. С ухом он несколько задержался. Листок рассматривал.

— Прихораниваешь, значит?.. — отделился от белесого ствола Берестышко.

Филька схватил ружье.

— Брось! — скомандовал Берестышко и взвел курки.

Бледный Филька тяжело дышал, затравленно озирался. Страхом и ненавистью горели его глаза…

— Бросай оружье!! — еще раз приказал Фильке Берестышко.

Их разделяли какие-нибудь пять шагов.

— На! — протянул ему Филька свое ружье. Не прицеливаясь, с вытянутых рук, в упор выстрелил в Берестышку.

Вилюшками, заячьими скидками бежал Казненный Нос к лошади.

Раненый Берестышко целился. Картечь пришлась по Чалушке. Окровавленная, с седлом на боку, примчалась она на полевой стан.

Через полтора часа по ее кровавым следам нашли Берестышку.

Он был еще в памяти: «…У закона ружье всегда на секунду позже стреляет… Бороду сбреет, усы сбреет — ноздрю никуда не девает. Для уголовного розыска собачка старалась…»

— Сена на телегу, и моментом сюда! — распорядился Вася Волков.

Сережа Куроптев поскакал на стан.

— Нашли парнишку? — спросил Берестышко.

— Нашли, — склонился над ним Вася. — С зайцем поговорить хотел… ушел.

— Ну и славно… хорошо… Попить нет, Вася?

Когда повезли его — забываться стал. Бредить.

«Посиди на коленках у деда Берестышки… зайчиком, значит, она тебя поманила?.. Она уме-е-ет!.. Мно-о-го у нее всякой заманки…»

«…А меня — голубенькая стрекозка… Я ее изловить на мизинчике, а она порх — и полете-е-ла. И запела крылышками… И ты иди! Иди, голубок! Узнавать… любить… Иди».

Вернется в чувство — забеспокоится, сено ощупывать вокруг себя начнет.

— Вася… Вася! А куда подевался парнишка?

— У себя в поселке, Кузьма Алексеевич. Чай с бурсаками пьет! — бодрит его сквозь слезы Вася.

— Как — чай?.. Он только что на коленках у меня сидел?!

Есть в старых сибирских поселениях обычай… Почетным караулом его не назовешь, ни к какой панихиде не приравняешь — просто собираются к изголовью покойного деревенские долгожители, престарелые свидетели дней его жизни, и всю-то долгую прощальную ночь не сомкнут они глаз. Сплетаются в скорбный венок тихие добрые слова воспоминаний, и, сколько бы ты ни знал о человеке, здесь услышишь новое, давно позабытое, а случается — нежданное и удивительное.

Разбирал старший лесничий Берестышковы бумаги. Акты разные, почетные грамоты, квитанции, лесорубочные билеты. И вот вдруг — старое пожелтевшее письмо.

Подправил старший лесничий очки, добавил в лампе свету.

«Товарищ Ленин!

Докладывает Вам обходчик четвертого Веселогривского обхода Пятков Кузьма Алексеев…»

Тут придется нам вернуться к той поре, когда березки на Веселой Гриве белоногими еще девчушками были.

Колчак по Сибири правил.

И сон, и покой истерял Берестышко. Оружьем хитро ли было разжиться?.. Бой кончился — одна сторона бежит, другая настигать ее устремляется, а мирный житель, подросток чаще всего, в этот момент оборужается. Подсумки патронные с убитых снимает, винтовки, гранаты промышляет — да при добром желании саму пушку на гумне спрятать можно было.

Войска схлынут — охота начнется. Иные добычливые семейки на года дичинки насаливали. Все погреба кадками уставлены. Колчаку-то, ему разве об лосе сердце болело? Корона мерещилась, скипетр блазнил. Лесники уж по году и больше жалованья не получали. Обходы свои побросали, да кто во что горазд. И деготь гонят, и зайцев ловят, и дуги гнут, и те же кадушки сбивают. Один Берестышко не попустился. Однако и он… Видит, что вытворяется, а управы не сыщет. Безвластие. В открытую хитничают. Всплеснет иной раз руками да проговорит:

— Посиротят землю! Как есть посиротят… Совсем народ одичал, истварился.

Ему такой довод в утешение:

— Брат на брата, сын на отца поднялись… Писание сбывается. Нас самих вот-вот на овец и козлищ поделят, а ты об каких-то рогалях стонешь.

— Сам ты рогаль! — обругает подобного мудреца Берестышко. — Рогаль и костяная башка притом. Брат на брата?.. У них, у братовей, по винтовке в руках да у каждого по своей правде-неправде за душой. Они в сознании идут, в интересе… А зверь как к этому причастен? Он безоружный, кроткий — губи его, бей, изводи! С таким понятьем ты его внучатам только на картинке показывать будешь. Был, мол, зверь, да весь вывелся.

— И что ты все об наших внучатах соболезнуешь? — задосадует «костяная башка». — Какая тебе забота об чужих, коль своих не заведено?

— А та и забота, дуб милый, что из-за них, из-за внучат ваших, полземли сегодня в огне горит, в громах гремит. Понять бы! А ты под эту заварушку заместо живого радостного зверя третьи рога на ворота прибил…

Громкий разговор, конечно, получался, да перед кем кричать? Все эти обчерниленные Берестышковым карандашом браконьеры возрадели, воспрянули. Царским сатрапом его за прошлые штрафы обзывают, кривым лешим, козлиным адвокатом — кому как поглянется.

Стоял как-то в Веселой Гриве штабом большой колчаковский воинский начальник. Добился Берестышко к нему приема.

— Ваше высокоблагородие! Лосей губят. Коз изводят.

Посмотрело на него «высокоблагородие», как на папуаса какого диковинного, и говорит:

— А тебя, служба, пыльным мешком случайно не ударили? У нас фронт прорван, батареи погублены, а он — с козлятиной… Притом, что такое лось?

— Зверь лось… — буркнул в бороду Берестышко.

— Ну вот… Зверь! А у меня мужики породистую конюшню разграбили. Борзых собак — породу испортили… Пошел прочь!

И пошел, конечно. Чего скажешь?

А совесть-то служебная все равно не смиряется. А душа-то тоскует. Дошло до того, что к попу вынужден был обратиться.

— Вы бы, батюшка, увещевательное слово к прихожанам… Как там у вас в писании сказано: «Блажен, иже и скоты милует». Ведь переведут зверя.

Поп возвеселенный — по случаю. Только-только двух своих поповен за колчаковских писарей замуж столкал.

— Не тужи и не кручинься, сын мой, — Берестышку по форменке похлопывает. — На развод останется. В Ноевом ковчеге всякой твари по паре.

И заподхохатывал. Ищи права, лесник.

Окончательно его из терпения дезертиры вывели. Их вокруг Веселой Гривы до полувзвода в лесах обиталось. От Колчака убежали. Некоторые с оружием. И наши деревенские, и из других мест. Берестышке-то в лес без подозрения. По службе вроде… Харч им на своей кобыленке подвозил, курево, другое прочее. И вот один раз приезжает, а дезертиры его под обе ручки подхватывают и к застолице тащат.

— Лоськом разжились, молоденьким! Отведай вот почечки.

Берестышко на них и поднялся. За берданку вгорячах схватился. А у дезертиров винтовки. Ладно, среди их братии учитель один ишимский оказался. Заслонил он Берестышка от штыков и говорит:

— Свиньи мы, парни… Нам добро, а мы — рюх-рюх. Правильно лесник угрозил! Ведь что делаем? Душу русского леса расстреливаем. Нет для Колчака ту пулю сберечь.

Ну и ради случая примеры привел: сколько таким вот беспощадным способом редкого да дорогого зверя на земле истребили. В зверинец даже поместить не осталось.

Дезертирам неубедительно.

— Нас самих хучь в зверильницу помещай, — бурчат.

Перед Берестышком, правда, снисхождения ищут. Умиротворить его ладят.

— Бор горит, а он, соловушко, по гнездышку плачет, — пословицу подкидывают.

У него же между тем крепко-накрепко одна думка в голове засела.

Приезжает как-то в лес, чернилку из сумочки достает, ручку, бумагу. Говорит учителю во всеуслышание:

— У меня, голубок, почерк плохой… В солдатах грамоту одолевал. А про такое дело надо разборчиво… Составь-ка мне две копии. Одну отошлю, а другую сберегу. Пусть не скажут потом, что лесник Пятков Кузьма Алексеев с хитниками мирился.

57
{"b":"565570","o":1}