Нечего человеку доброго в себе показать — он зверством своим похваляется. Дивитесь, мол, хоть на это. Другой прицел — судью заблудить желает: «Не сочтут ли за ненормального. Вон до чего откровенный».
— А которые тушки на чердаке у вас нашли, шесть тушек, тех тоже под гипнозом резали?
— Всех под гипмозгом!
— А ножи в нормальном духе точите?
— Тоже под гипмозгом.
Сколько он из себя дурачка ни выставлял, пришлось ему тогда три года этих коз отрабатывать.
После того правило себе такое поставил:
«Убью — домой не повезу. В лесу буду беречь. Выучили теперь!»
И еще тем подкрепился:
«С крупной дичью рисково… Мелкота всякая — это да. Шкуру обснимал, перо стеребил — заместо кроля либо куры съешь».
Ну, и как он был Филька — так и остался. Мелкую живность бьет, зорит, крупная тоже не жди от него милости. Застрелит — урвет какой кусок, а остальное — зимнее дело, звери, птицы растащат, летом — сгноит. Хуже волка истварился.
— Погуби-и-итель! Погуби-и-итель! — не отстают, не смолкают лесные голоса.
Тихо едет Филька. Зорко смотрит Филька. «Стой! Что это шевельнулось между белых стволов? Лось! Лось ведь!.. Ах, лес-кормилец…» Ермека из-за Кырмурыновой туши Фильке не видно. Да он и не приглядывается. Меняет дробовой заряд на картечный. Вот он вскидывает ружье и замечает вдруг на лосином ухе блестку. «Меченый! Ну и что?.. Меченого-то картеча, что ли, не возьмет?! Поглядим чичас!..»
— Бегите! Хоронитесь! — машет ветками Старая Береза.
Но Кырмурын не бежит. Он не боится людей. Зверь знает — они добрые. Люди кормили его, прикасались к нему руками, и никто ему не сделал худа. Доверчиво и небоязливо косится он в Филькину сторону. «Повыше глаза ему вцелю, и мозга насквозь…».
Зоркий глаз у Фильки — не заслезится, тяжелая рука у Фильки — не дрогнет, черное у него ружье, злая на ружье мушка. Вот он подводит ее… В этот момент наступил Ермек босой ножонкой на острый сухой сучок и громко ойкнул. Дрогнула-таки Филькина рука, но выстрела не сдержать уже было. Дохнул он огнем и синим дымом в светлом утреннем лесу, рявкнул страшным гулом. Напрочь ссекла горячая картечь крайчик серебряного ушка. Выбрызнулась кровь. Больно! Страшно! Крутнулся Кырмурын и помчался в обратную сторону. А на месте, где стоял лось, оказался мальчик. Нет у него ни ружья, ни топора, ни копья, ни рогатки — окаменел он от страха… Тихо расползался пороховой дымок.
— Го-го-осподи!.. — затряслись вдруг Филькины губы. — Хр-ра-бют! — прохрипел он и бестолково, суматошливо заподтыкал кобыленку кнутовищем. — Чур-чуров!.. Дева, радуйся… троемученица… ниже и присно, — бормотал он на скаку неведомые молитвы, а сам все живее работал кнутом…
Черный, мохнатый, уродливый страх настигал его. Фильке казалось, что сзади него уселся в седле кто-то маленький, сморщенный, похожий на всех кикимор, на всех кощеев, и что этот маленький, сморщенный притрагивается своими легкими холодными руками к его ребрам.
— Хррабют! Аллюры — три креста! Родная! — подстрекал он кобыленку к бегу. Ветер свистел у него в ушах, срывал крупные капли пота со лба и холодными струйками скользил по ребрам. — Храбют!!!
…Стих топот. От Кырмурынова ушка, от росинок крови поднимался легонький пар. Закричал Ермек, заплакал, бросил сапоги и котелок и с невидящими от слез глазами побежал вслед за Кырмурыном.
И загудел огневанный лес: «Филька расстрелял Сказку!», «Филька Казненный Нос расстрелял Сказку!»
И не расскажет ее Ермек, когда дедушкой станет, узкоглазым своим внучатам. А какая была бы сказка!
…Подскакал Филька к полевому стану бригады, слезает с лошади, покряхтывает, постанывает, еле-то-еле повод в руках держит. Маленькими куричьими шажками к балагану своему пробирается.
— Что с тобой? — спрашивают бригадники.
— В грудях всего искололо… Дыхать не могу. В прошлом году доктора у меня там жабу уследили — не иначе, это она распоросилась… Вы бы, ребята, доехали кто за лошадями?.. С Огневской поляны ботало мне чудилось. Там должны быть…
И зажался, застрадал, заквохтал…
Серьга Куроптев начал в седло взбираться.
— Ты, Серьга, доро́гой-то поглядывай! — наказывают ему бригадники.
— Чего — поглядывай? — зашарился глазами по народу Филька.
— Да казашонка…
— Какого казашонка? — сразу забыл квохтать Филька.
— Парнишка у казахов вчера потерялся… Приезжал от них человек — просили нас посматривать да покрикивать. Ермеком звать…
— А-а-а! — каким-то не по-своему радостным голосом протянул Филька и тут же начал распрямляться, отпыхиваться. — Перу… Пфе… Проходит вроде. Слазивай, Серьга, сам поеду. Вас не научи да обнадейся…
От стана он ехал шажком. За один куст заехал, оглянулся — не смотрят.
— Грраббют! — весело рявкнул он своей кобыленке и галопом поскакал на Огневскую поляну. «Ну и обалдуй же я обалдуевский… — рассуждал он на скаку. — В колдуна стрелял… Мальчонком перевернулся. Ить надо же такую мечту поиметь! И чего я так всякой нечистой силы напугиваюсь? Как увидел его замест лося — все печеня сомлели. По всем жилкам и косточкам прострелило. Постой-ка! А ежели его найдут? Прытча получается!»
В тот самый час, когда Ермек с Кырмурыном дожевывали горбушку, поселок снова тронулся на поиск. Дед Галим в эту ночь не смыкал глаз. На рассвете побудил он лесорубов, позавтракали они наспех, поседлали коней и направились в леса. Теперь уже на отряды разделились, по разным направлениям разъехались. Женщины и ребятишки обыскивали Горелое болото. Пятеро конных поскакали по лесным кордонам, по полевым станам, по совхозным фермам.
В сенокосную да ягодную пору леса пусты не бывают. И полевые бригады их заселяют, и домохозяйки по кустам да по вымочкам своим буренкам усердствуют, пастухи со стадами передвигаются, телячьи, овечьи, поросячьи стоянки, дойные гурты — всё в это время в лесах находится. Про ягоды и говорить нечего. И в одиночку и целыми табунами за ними идут. Бывалые бабушки туда забираются, в такие глушняки залазят, где кажись, и русским духом до этого не пахло. Густенько народу в лесах обитается. И весь этот народ нужно было спешно оповестить. А то ведь как могло получиться? Не знаючи, и увидишь его, Ермека-то, а ни к чему тебе. Вон их сколько ягодничает. И одни идут, и отцы с матерями ведут. Пусть, мол, детишки свежим лесным воздухом подышат, соковой ягодой полакомятся.
Прибыл гонец и к директору совхоза, председателя сельсовета известили. И зазвенели телефоны… До этого утра Ермека только в поселке да еще у излучины Ишима знали, а сейчас на пятнадцать километров в окружности известно стало: жил-был такой пятилетний парень — Ермек Сабтаганов — и ушел этот парень в леса.
Большие районные начальники вынули автоматические ручки и записали на настольных календарях его фамилию и имя. И зашумели веселогривские леса…
— Эй, пастухи! Зачем вы лес пугаете? К чему кнутами без дела щелкаете?
— Мы не без дела… Парнишечка в лесу заблудился. Может, услышит…
У тракториста Гани Бекетова трактор с гудком… Косит он широкозахватными косилками заканавные низины и гудит, гудит, гудит!..
— Чего разгуделся, Ганя?
— Знакомый у меня в лесу задерживается! Шумлю вот…
Пионерский барабанщик Володька Бородин и горнист Славка Королев собрали своих дружков и по очереди бьют в барабан, дуют в горн, голосят в дюжину глоток:
— Ермека из леса вызываем…
Звенят под брусками косы, в дело и не в дело сигналят случившиеся на лесных дорогах шоферы, щелкают пастушьи бичи, рокочет пионерский барабан… И во всех концах светлого леса тревожно теснят тишину людские голоса: «Ерме-е-к! Ерме-е-к!»
Бригадир Вася Волков объезжает сенокосные звенья. Сидит он в седле, до ржавого цвета загорелый, пружинистый, словно из литой резины его отформовали. Большой нос его нежно румянеет с кончика. Десятую шелуху отвевают с него летние горячие ветры. Глаза у Васи и зимой какие-то выцвелые, белесые, а сейчас, на загаре, вовсе себя простоквашными оказывают. Но это не беда! Вид у Васи завсегда мужественный. Грудь в подбородок упирается — это раз, гвардейский значок на ней — это два! Суровые морщины с его лба хоть полководцу подари, хоть полярному капитану… Любого украсят. Говорить Вася старается по возможности без улыбки. Даже брови у него при этом отвердевают. Голос у Волкова с грозой, с черной хмарой на перекатах — натуральный «генерал-бас» временами. На самом же деле Вася мягкой и предоброй души человек.