«Ну, — думают старшие, — беги. Испытай… Звонки бубны за горами!.. На твои руки, если они крестьянствовать брезгуют, много охочих дядей найдется. Отведаешь солененького — приколотишь. На чужой-то стороне и сокола вороной зовут».
Наскребли они ему сколько-то рублевок, обладили в дорогу — лети. Попервости слышно было — у купцов лес валить подрядился, потом с золотых приисков письмо присылает — вон уж куда забрался. Год так-то, другой, третий… Старший, Архип, запрягает другой раз его мерина, поплюет на супонь да и приговорит:
— Потаскай уж, Игренько, плуг пока… Хозяин вот с приисков вернется — в золотой сбруе ходить будешь.
Мерин с отвислой губы мух стряхнет, пришлепнет ей — и опять дремать. Так и продремал хозяина. Даже соржать ему на встретенье не соизволил.
Вернулся Никанорка ночью. Не один. Товарищ с ним. А сам-то снимает одежонку — правым плечом берегется, морщится. Умываться стал — тоже одна левая в ходу.
Братаны спрашивают:
— Что у тебя с рукой, Никанорка?
— Ай зашиб где?
— Зашиб… — говорит. — Об цареву пулю стукнулся… Расстреливали нас на приисках! Слыхали, поди?
Переждали они месяца два время, дождались от кого-то письма — опять Никанорка засобирался. Тут братаны на него не шутейно уж насели:
— Куда тебя несет? Земля есть, хозяйство какое-никакое оборудуем… Живи как все. Дурь-то бы уж вроде порастрясти пора. Уходил — четыре товарища уносил, а вернулся с двумя… От молодости-то хвостик, и рука вон, господи, видишь.
— Молодость, — отвечает, — верно, прошла, а руку зря бракуете. Эта рука еще свое возьмет! Да и в голове пустой породы поубавилось…
Что ты тут будешь делать! Смолоду не удержали, а теперь попробуй совладай с ним. Опять простились. По письмам известно, что в Москве он остановился. Женился там.
«Ну, — думают братаны, — теперь вовсе отрезанный ломоть. Жена из фабричных, Москва ухватиста — дай-то бог свидеться когда».
А тут война вскоре. Никанорку, как неслужилого, на завод зачислили. Детишек у него двое уж. Одним словом, пропала крестьянская душа — в самый звонкий пролетарьят перековалась.
Перед революцией арестовали его, неизвестно, сколько бы он взаперти насиделся, да тут с царем пошабашили. Выпустили их всех, политических-то.
А тут в аккурат еще такое вышло.
Елизар (это средний у них) три года окопную вошку попотчевал — тоже до мозгов дозудело: два года гражданской прихватил мужик. После третьего ранения дали ему костыль, «чистую» и веселят в дорожку:
— Езжай, Быстров, на родные зеленя. Там ты через полгода отгуляешься. Опять строю запросишь.
Ехать ему пришлось через Москву. В таком разе — как брата не навестить?
Разыскал он квартиру Никанорову, стукает в дверь. Не отвечают. Он погромче да погромче. Из соседней квартиры старушка выглянула.
— Вы, — спрашивает, — служивенький, к кому?
— Никанор Быстров здесь живет? Брат он мне…
Старушка руками схлопала, фартук к глазам и запричитала:
— Опоздал ты, мой батюшка!.. Никанорушку-то под Царицыном порубили, а сама в сыпняке лежала. Второй месяц, как похоронена…
Елизара пошатнуло чуть. Однако укрепился на костыле, дальше спрашивает:
— А сироты где? Живы?
— Петрушка-то с Настенькой? Живы, батюшка, живы… В детском приюте находятся.
— Адреса не знаете?
— Как же не знаю, мой батюшка. Бываю я у них… Ленушка ведь перед смертью что наказывала: «Приедет кто из сибирских дядей, укажи им кровинок моих». Сама-то она безродная… Да вы заходите! Я сейчас соберусь, провожу вас.
— Я здесь погожу.
Отглотал Елизар слезы — пошел со старушкой. Старушка-то по приходу заведующую разыскивать пустилась, а Елизар в коридоре стоит. Слышит: песенку за дверями поют. Голосочки тоненькие… Не вытерпел — и туда.
— Здравствуйте, — говорит, — ребятки.
Они вразноголоску:
— Здравствуйте, дяденька!
И сгрудились вокруг няни.
Стоят, головки у всех стриженые, где девчонка, где парнишка — по одежде только угадаешь. Одеты чистенько а худенькие. Глядят на него, не смигнут даже. И синие, и карие, и голубые, и черные, и с зеленинкои глазенки.
— Которые тут Быстровы?
Один коротышок обежал вокруг няни, девчушку в середке выискал и за ручонку ее тянет:
— Мы, — говорит, — Быстровы.
— Петрушка, значит, и Настенька?
— Ага!
— Ну еще раз здравствуйте, племянники. Я вам дядя буду. Папке вашему, Никанору Сергеевичу, старший брат я.
Петрушка, видно, не доверился:
— А откуда ты, — спрашивает, — приехал?
— Сейчас, — отвечает, — из лазарета, а так в Сибири проживаем.
Он тогда на одной ножке вокруг сестры:
— Правильно, — кричит, — правильно! Помнишь, Настенька, мама нам говорила… — и к дядиной шинелке щекой. Настенька сробела сперва, костыль ее сомневал, а потом тоже приголубилась.
Тут старушка с заведующей вошли. Парнишка к ним:
— Бабушка Захаровна, — кричит, — посмотри, кто к нам приехал! Дядя!
— Видела, Петенька, голубчик, видела. Я его сюда и привела.
Заведующая узнала, что Елизар собирается забрать малых, — документы давай требовать, фамилии сличать, по телефону названивать.
Одним словом, пришлось ему за своих племянников Советской власти расписку дать.
Собрали ребятишкам паек на дорогу, и покостылял Елизар с ними. На многих станциях помнят, поди, еще солдата-калеку с двумя сиротами. Солдат полено сушняку тащит, а ребята — по охапке хворосту. Угля не было, на дровах паровозы шли, вот они и старались. Дорогу-то от Колчака недавно только очистили, ну и ехали они три недели до Сибири.
Москвичи с личиков совсем пообрезались. Да ладно, у Елизаровой хозяйки корова с новотелу ходила. Аппетиту ребятушкам не занимать, а на молочке да на оладушках румянец — дело наживное. Через месяц-полтора такие налиточки Петрушка с Настенькой сделались — ущипнуть не за что. Веселые да компанейские ребятишки оказались. Деревенские-то наши, ровня ихняя и постарше которые, со всего околотка к Елизару зачастили. Писку у него в доме, щебету — воробьиное гнездо, да и только.
Петрушка с Настенькой против наших-то куда вострей были. То песенку какую с ними изучают, то стишками займутся — затейники, словом.
Уехала Елизарова хозяйка к сестре погостить — тут им вовсе простор-волюшка открылась. Елизару-то по сельсовету дел хватало, некогда за ними доглядывать. Пристрашит их насчет огня да бродяжек, кашу с молоком к заслонке выдвинет — и оставайтесь.
Раз перед вечером воротился — что тебе тут было! Посреди полу стоит Петро с топором на замахе, а перед ним отводина от саней раскинута. Два кругляша от нее отрублены, уж и третий наклюнут. Елизара с порога прямо в досаду бросило.
— Ты зачем, — кричит, — вражонок востроухий, отводину мне изрубил?
Опояску с себя — и хотел уже, грешным делом, с его штанами переговорить.
Тот потупился на секунду, потом стрелил по Елизару своими серыми и помутил мужика, ошарашил:
— Меня сейчас нельзя бить, — говорит. — Я сейчас Ленин.
— То ись как — Ленин? — замешкался Елизар.
— Ленин, — твердит Петрушка.
Наши деревенские знают, чем опояска славится, — попритихли, прячутся, одна Настенька самочувствия не потеряла. Схватила Елизара за палец и разъясняет:
— Это мы, дядя, играем так. Петя сейчас понарошку — Ленин, я — заведующая, Сема Кобзев — конь, а они, — на остальных указала, — они все — воспитанники. Владимирьич дров нам привез и теперь рубит их.
— Кому это «вам»? — осматривает избу Елизар.
— Ну, детскому дому нашему… Который в Москве…
«Стоп! — думает Елизар. — Целю по штанам, а по чему попаду? Как бы мне не промахнуться опояской-то».
— А откуда вы, — спрашивает, — такую игру переняли?
Петрушка постарше. Чует, видно, неладное натворил — вострие у топора рассматривает. А Настенька, что синичка-первоснежка, знай нащебетывает:
— Это, дядя, когда мы в детдоме были… Когда пришла зима, у нас дров не было. И днем в пальтишках, и ночью. Холодно было. Один чай теплый. Об кружки руки грели. Заведующая Нина Васильевна один раз заплакала. А потом! А потом к нам Ленин приехал. Подарки нам привез! А потом дров нам привез! А потом нарубил… Ты, дядя, Петю не ругай. Это я вспомнила… И придумала.