И перестал я с этого дня верхнюю свою губу брить. Усы запустил.
Направили нас, свежепризванных, в военные лагеря Черемушки. Едем. «Че-ре-му-шки», — раскладываю я по слогам. «Нежненько-то как!» — думаю. Представляются мне молоденькие такие, с прозрачной, чуть зелененькой корой деревца, все в цвету, в запахах — белокипенные, кудрявенькие. Посреди этой природы — лагеря. Навроде пионерских… Только слышу-послышу, их еще и «Чертовой ямой» поминают. Это-то название поточней оказалось.
Впоследствии на вопрос, почему Черемушки, взводный Ляшонок мне так разъяснил:
— Это намек солдату дается… Принюхивайся, мол. Черемушки — цветочки, а ягодки — впереди. Без обману чтобы…
В этих-то вот Черемушках и познакомился я с поварским черпаком, будь он трижды неладен. Направили наш взвод на подсобное хозяйство. Километров за шестьдесят. Задача — картошку из овощехранилищ на машины грузить. Котлы с нами едут, сковороды, прочая посуда… Палатки растянули — ужин варить надо.
— Кто может? — взводный Ляшонок спрашивает. Он у нас бедовый мужик был. Длинный, поджарый, лицом смуглый, верблюжьего цвета шинель на нем. Английская. В госпитале выдали. По самы пяты. Заглазно мы его звали «Чтоб я этого больше не слышал». Любимое изречение.
Ну, ладно… Поваров во взводе не оказалось. Прошелся он вдоль шеренги, да меня и облюбовал:
— Корнилов, кажется?
— Так точно, товарищ младший лейтенант!
— Назначаетесь, боец Корнилов, поваром!
— Я не умею, товарищ младший лейтенант. Отродясь не варивал.
— Не умеешь — научим, не хочешь — заставим, — говорит. — Притом и грузчик из тебя — наилегчайший вес. Одним словом, надевай халат, и чтоб я этого больше не слышал — «не варивал».
И проклял я потом не раз эту лихую минуту. Вся моя служба шиворот-навыворот отсюда пошла. На погрузке, верно, благополучно все обошлось. Картошки вдоволь. А это при третьей тыловой норме ох как вкусно! Наворочаю два котла, салом заправлю — хвалят ребята. Зато в период подготовки — погорел. Свои же в плен взяли. Шишек наполучал, оскорблений… Впрочем, тут по порядку рассказать придется.
Отправляется наш батальон на трехдневные учения. Без захода в казармы причем. Весь день и всю ночь перед этим дождь лил. Утром большой перестал — густой пошел. Мелкой капелькой… Строимся мы на плацу, а он до того рассолодел — воробей след оставляет. Ветер рвет. Собака Жучок к кухонному крыльцу бежит и хвост в нужной форме сдержать не может. Ломит его, гнет, зад из-за этого заносит. Аж закружится песик. Кое-кому такое зрелище направление мысли испортило. Бывалые, верно, молчат, а свежепризванные непорядок усмотрели.
— Мыслимо разве по такой погоде… — ворчат. — Добрый хозяин собаку… а тут — на трое суток…
— Это кто про собаку? — навострил свое чуткое ухо Ляшонок. — Кто собаку помянул, какой нации?
— Русская поговорка, русский, значит, и помянул, — невесело отвечают из колонны. — Ну, тут и турок помянет, не токмо что…
— Вот турок пусть и поминает, — отозвался взводный. — А мы — забудь! Забудь про собаку, ежели ты русский. Так-то, сынки…
Он, независимо от возраста, сынками почему-то нас звал.
— Забудешь тут… За воротник вон напоминает, — доложил кто-то из строя.
— Все равно забудь, — подытожил взводный. — Немец на Волге, река солдаткой стала, а вы — про собаку… Отставить про собаку! Чтоб я этого больше не слышал! После войны — пожалуйста…
Двенадцать часов мы сквозь всякую грязь шли. По жидкой, по густой и по паханой. Полную выкладку несли, плюс к тому каждую ниточку на тебе мелкой капелькой напитало. Ужинали сухим пайком. Ночевать в поле — по цепочке передали, — костров не разводить: «противник» близко. Греться по-пластунски и другим подобным способом. Ко всему этому, в порядке утешения, суворовское присловье: тяжело, мол, в ученье — легко в бою.
К полночи вызвездило, и принялся молодой морозец наши шинели отжимать.
— Грейся, как пресмыкающие греются! — раздается голос взводного. Он падает в длинной своей, до пят, шинели на живот и ползет. Ползет и приговаривает: сто метров туда — сто обратно. Сто — туда… сто — обратно.
Ну, мороз — он командир звонкий… Всему батальону Ляшонкову команду донес. Ползаем. Греемся. Кое-где ребята на «петушка» сходятся. Плечо в плечо сбегаются, локтями наддают. Тут же приемы «Лежа заряжай», «Встать!» изучаются, на спинах друг дружку взметывают — оживленно ночуем!
Неподалеку от меня два солдата разговор ведут, вроде сказки сказывают:
— Случись сейчас в нашем батальоне черт и спроси, например, у тебя: «Какого счастья в первую очередь хочешь?» — чего бы ты ему на ушко шепнул?
— А чего! Печку бы железянку… докрасна чтобы… Высохнуть… Согреться…
— К этому бы еще соломки сухой охапку. Ох и рванул бы!..
Впрочем, на темнозорьке некоторые и без соломки ухитрились. И на корточках дремлют, и лежа — бочком, подбородок в коленки. Другие опять шинельными полами запеленали, спина в спину храпака дерут. Сорок верст как-никак отчмокали. А морозец — свое… «Подъем» скомандовали — такая рать воспрянула, куда там черти годятся. У одних шинели пышные, в складках, звенят, гремят — что твои балерины заприплясывали. Которые пеленались — вскочат и тут же хрусть об землю. В три слоя им на ногах сукно сморозило.
Отмяли мало-мало шинелишки, хлебушка с селедкой перекусили и по звонкой земельке где бегом, где форсированным шагом затопали опять к родным Черемушкам. За восемь часов надо было успеть вернуться и тут же с ходу пойти в «наступление». Первые километры из ртов парило. Потом лбы задымились, спины, плечи. «Шире шаг!» — подбадривают командиры и тут же от Суворова… насчет пота и крови.
К обеду небо опять седеть начало, синеть. И повалил снег. Густой, лохматый, ленивый… Хоть губой его лови.
Достигли мы нужного ориентира, развернулись в цепь и давай короткими перебежками белую землю пятнать. Пороша тоненькая, липкая. А падать надо да снова бежать. На «ура» пошли — мокрее вчерашнего. Заняли «неприятельские» окопы — отдыхай, ребята. Блаженствуй. А в них жиденько, склизко. Топчемся с ноги на ногу. Мысли какие-то разбивчивые в недоспанную голову лезут.
Переступишь — чмокнет глинкой, отлетят бредни. Стоим.
А ветерок с севера заворачивает, а индивидуальный палец у рукавицы, которым на спусковой крючок нажимать, твердеть начинает, ледком подергивается. Поземка закружилась. И не в ноги она метет — в глаза солдатские. Секет, пронизывает. Стынем, синеем, потряхивать нас начинает.
— Товарищ младший лейтенант, разрешите: сто метров туда, сто — обратно?
— Пока светло…
Это потому, что по темноте придут из третьего батальона разведчики. «Языка» у нас брать. Ползаем, в запас обогреваемся. Печку бы железянку, соломки бы сухой… Другого счастья нет.
Сейчас, бывает, встретишь обиженного такого, «несчастненького», судьбой недовольного и без ошибки определяешь: «А не бывал ты, паря, в Черемушках! Да, да… В тех самых, которые «солдатскими цветочками» назывались. Знал бы, какое такое счастье бывает! Поменьше бы высказывался».
Ну, ладно. Братва, конечно, на сей раз единогласно решила: повезло Аркашке. Вызвали меня к командиру роты, и получил я приказанье отправиться в глубину своей обороны, в распоряжение повара. Горячий ужин батальону готовить. Через полчаса я уже, что говорится, на седьмом небе был. Дрова подкладываешь — топка греет, крышку откинешь — паром тебя по глубины души прохватывает, а спиной к кухне прислонишься — тут уж вовсе несказуемо. Теплынь, и каша там, внутри, будто райская птица скворчит.
Поужинали поздненько. В двенадцатом примерно часу. Выскреб я с разрешения повара остатки каши в ведро, другое полнехонько кипятку нацедил — несу в свой взвод. Мысли у меня приятные играют. «Ай да Аркашка, — скажут ребята. — Вот это товарищ! И кашки спроворил, и кипяточку догадался. Сто сот парень…» И вдруг как секанут этого «сто сот парня» телеграфным проводом по ногам — сразу подешевел. Кипяток в снег, каша набок, самому — затычку в рот и руки-ноги опутывают. Опутали и потащили. Дышу я через нос и постепенно догадываюсь, что я теперь не Аркашка Корнилов, а «язык». И волокут меня не куда иначе как в третий батальон. Ну кому охота в плен попадаться, хоть бы и к своим? Задрыгался я по возможности, заизвивался… А братишка из третьего батальона уставил мне кулачину под нос и поясняет шепотом: