Князь был человеком расторопным — недаром всю жизнь провёл при дворе и знал до тонкостей все нюансы этикета.
— Ох, как бы и мне хотелось! — так же весело ответил он. — Теперь можно карету остановить да позвать калачника...
Марья Семёновна, сидевшая напротив Репнина, строго нахмурилась — её узенькие бровки сошлись на самой переносице, а губы сжались в тонкую нитку. Красивое лицо мгновенно сделалось злым и обиженным.
— Матушка-государыня не одобрит, — прошипела она сквозь зубы.
— Матушка-государыня не одобрит? — спросил князь Репнин, высоко, к самому парику подняв седые кустистые брови.
Екатерина вздохнула: все, даже самые невинные её пожелания встречали весьма резкий отпор у гофмейстерины, назначенной ей Елизаветой.
— Голод не тётка, — назидательно сказал Репнин и своей длинной золочёной тростью ткнул в окошечко между Чоглоковыми в спину возницы: — Стой, карета!
И сразу замерла вся процессия. Остановились передние конногвардейцы, застыли задние, карета перестала раскачиваться, и наступило блаженное чувство покоя и умиротворения.
Князь распахнул узенькую дверцу и пальцем поманил одного из калачников, державшего на плече чистую жёлтую палку с нанизанными на ней калачиками.
Калачник сразу же сдёрнул свой суконный картуз, подскочил к дверцам и сунул в узкий ход конец заострённой палки. Запах горячего печёного хлеба разлился по всей карете.
Екатерина рассмотрела калачника с первого же взгляда и схватилась за горячие калачи. «Всем по калачику», — подумала она и бросила четыре круглых румяных, испечённых на поду хлебца с ровной дырой посередине на подстеленный заранее платок между собой и князем Репниным.
— Почём? — сурово спросила Чоглокова, не ожидавшая такой прыти от великой княгини.
— Две копейки! — весело закричал краснощёкий кудрявый калачник, так и не сбросивший ошкуренную палку с плеча, могучего, обтянутого кумачовой чистой рубахой. Ноги его в толстых лыковых лаптях по самые онучи утонули в грязи обочины, но он словно бы и не замечал ничего.
Волей-неволей пришлось Марье Семёновне растянуть тугой шнурок замшевого мешочка с деньгами — мелочью Екатерины, Чоглокова же была и хранительницей медных и серебряных монет великой княгини.
Она долго копалась в мешочке, старательно выискивая самые стёртые и старые медяки, пока князь Репнин не вынул из кармана камзола двугривенный и не бросил его калачнику в суконный картуз.
А между тем у дверец кареты уже собралась толпа — каждому хотелось продать свой товар таким знатным покупателям.
Екатерина взглянула на толпу, шевелящуюся перед дверцами, и уловила руку с глиняной кружкой, покрытой золотисто-коричневой горкой.
— И молочка, — шепнула она князю Репнину, и он сразу понял её.
Кружка с молоком, закрытым золотисто-коричневой пенкой, оказалась в руке Екатерины. Не дожидаясь, пока Чоглокова перестанет копаться в замшевом мешочке, Репнин бросил монету и молочнице и захлопнул дверцу кареты.
— Поезжай, — ткнул он тростью в спину возницы, и кортеж немедленно тронулся в путь.
Нелегко пришлось Екатерине держать в руке кружку с молоком и кусать золотистый бок калача, но она ухитрилась не пролить ни одной капли топлёного молока и съела за один присест калач с таким аппетитом, какого давно уже не наблюдала у себя за дворцовым столом.
Чоглокова презрительно отказалась от калача, зато князь Репнин и сам Чоглоков с удовольствием умяли по свежему, горячему ещё калачику.
Марья Семёновна только глотала слюнки, зато с удовольствием представляла себе, как изложит она государыне всё это происшествие и какой выговор императрица сделает великой княгине — уж как хотелось ей хоть чем-нибудь досадить Екатерине, умудрявшейся ещё и посмеиваться над шпионкой-гофмейстериной! Каждый малейший шаг обсказывала Чоглокова императрице, добавляя от себя какую-нибудь подробность, чтобы вызвать гнев и неудовольствие Елизаветы в адрес великой княгини.
Оставшийся у обочины народ дивился неслыханной удаче молодого ясноглазого калачника: полушку[4] давали ему за калач, он спросил за все свои четыре калача две копейки, а ему кинули двугривенный. И столько же получила молочница за одну-единственную кружку молока. Вздыхали, качали головами — столько деньжищ, — но потихоньку разошлись, мечтая каждый о такой удаче. Зависти и ненависти к счастливчикам всегда было полно у русского народа, тем более петербургского, выколачивавшего свои копейки — царя на коне — с огромным трудом и усилиями.
Калачник же выбрался из грязной обочины, не глядя на свои промокшие и облепленные навозом онучи и лапти, и помчался домой, твёрдо веря, что в этот день дважды удачи не будет — и так оправдал всю дневную выручку, да ещё с лихвой. Народ провожал его завистливыми и ненавидящими глазами...
А Марья Семёновна Чоглокова мысленно перебирала в уме строки наказа ей, наставления, написанного Бестужевым и одобренного Елизаветой, и мстительно поглядывала на весело болтавшую с Репниным Екатерину — то-то достанется ей от императрицы, не будет так оживлённо болтать с этим жирным князем.
Впрочем, не только относительно великой княгини были установлены Бестужевым строгие и недвусмысленные правила поведения — это касалось равным образом и её шумливого и беспокойного мужа, Петра, голштинского принца, племянника Елизаветы, вызванного ею в Россию и определённого в наследники российского престола. Две знатные особы, назначенные в качестве руководителей и возглавлявшие дворы великого князя и великой княгини, должны были исправить некоторые непристойные привычки его императорского высочества — не выливать за столом на головы прислуги содержимое своего стакана, не говорить грубости и неприличные шутки лицам, допущенным ко двору и даже иностранцам, не гримасничать публично и кривляться всем телом...
Конечно, Пётр делал всё это, и ничто, никакие строгие увещевания и самые разнообразные наставления, высказываемые в деликатной форме, не отучили его от глупых шуток и кривляний. Он велел сделать себе театр марионеток в своей комнате, а время проводил лишь в обществе лакеев. Даже Екатерина позднее писала в своих «Записках», что Пётр составил себе полк из всей своей свиты. Придворные лакеи, егеря, садовники — все получили мушкеты и обязаны были выполнять все команды его императорского высочества, кордегардией[5] им служил коридор, а Екатерину он заставлял стоять на часах с мушкетом долгие часы.
Это было только то, что касалось Петра в инструкции Бестужева. А уж строки о великой княгине Чоглокова выучила почти наизусть: отсутствие усердия к православной вере, запрещённое ей вмешательство в государственные дела империи или дела герцогства Голштинского, номинальным правителем которого оставался Пётр, но всего более — чрезмерная фамильярность с молодыми вельможами, посещающими двор, даже с пажами и лакеями. Мстительно думала Чоглокова о том, как расстроила она эти фамильярные отношения с тремя братьями Чернышевыми. Все трое были молоды, высоки ростом, красивы и пользовались особой благосклонностью великого князя. Старшего, Андрея, она, великая княгиня, ласково называла «сынок мой», а он её — «матушкой». С ужимками и обидными намёками рассказала Чоглокова об этом императрице, и Андрея арестовали, удалили от двора, а потом выслали в Сибирь. А всего-то и было, что Екатерина в приоткрытой двери выслушала какие-то слова Чернышева, и в тот же момент шпион Елизаветы Девьер увидел это и нашёл предлог устранить Чернышева, сказав, что великий князь просит великую княгиню к себе.
Правда, ещё камердинер Екатерины Тимофей Евреинов предупредил великую княгиню, что она подвергается большой опасности, выслушивая Чернышевых, но и Тимофей был удалён от двора и сослан в отдалённые области. Да и все сколько-нибудь близкие Екатерине люди стали исчезать с предельной последовательностью...
Помнила Чоглокова и ещё один, самый главный пункт инструкции Бестужева — всячески побуждать великую княгиню, «чтобы она со всеудобовымышленным добрым и приветливым поступком, его нраву угождением, уступлением, любовию, приятностию и горячестию обходилась и генерально всё то употребила, чем бы сердце его императорского высочества совершенно к себе привлещи, каким бы образом с ним в постоянном добром согласии жить».