Я выразил надежду, что Семен Анисимович утихомирится, следствие убедит его, что Надежда Васильевна тут ни при чем… Вера Петровна меня перебила:
— Не о ней теперь речь, не о ней… — И, снизив голос до шепота, добавила: — Убийцей, мне кажется, он кого–то из мужчин считает, так и говорит: «До виселицы буду преследовать его». Кого бы это он имел в виду?
Эта встреча насторожила меня. Я знал силу страсти Лукина и не раз убеждался, что в своих заблуждениях он опасен. Если никто не остановит его, может случиться беда. Против кого бы из сотрудников ни было его безумство направлено, все они дороги мне. Мне приходила мысль встретиться и поговорить с Лукиным. Он добрый человек, голос друга вернет ему душевное равновесие. Я готов был решиться, но жестокое опасение останавливало меня. Откуда у него это слепое и черствое упрямство, спрашивал я себя, склонность всюду видеть лиходеев и врагов, пристрастие к сутяжничеству и к нелепым заключениям? Его критический ум словно дремлет. Что, если это — симптомы душевного заболевания? Муки сердца и ума сваливали не таких гигантов. Какой смысл искать примирения, ждать от него разумного ответа?
Разговор с Верой Петровной не прошел для меня бесследно. Преследуемый мрачными опасениями, я дня уже не мог прожить, чтобы не поговорить с ней, разузнать, что нового замышляет мой прежний друг. Так я однажды узнал, что Лукин только что закончил беседовать с Бурсовым и молодой человек ушел крайне расстроенным. О чем была речь, она не расслышала, но частенько упоминалось мое имя. Этот сумасшедший в чем–то, вероятно, заподозрил Михаила Леонтьевича. Легко себе представить самочувствие молодого человека. После допросов Лукина мудрено сохранить присутствие духа. Надо было успокоить Бурсова, и с мыслями об этом я отправился к нему домой.
Михаил Леонтьевич жил на Кропоткинской улице в четырехэтажном доме, одной стороной обращенном в небольшой переулок. Из его окна видны были львы на воротах Дома ученых и шумная вереница автомашин. Добраться к дому было значительно легче, чем пройти длинный коридор с множеством дверей, сквозь шпалеры детских колясок, сундуков и принадлежностей кухонного хозяйства. Бурсов занимал маленькую комнатку в конце этого меблированного коридора, рядом с кухней, откуда доносились женские голоса, запах пищи и табачный дым. Кухонька служила также курительным помещением.
Я постучался. Дверь открыл Михаил Леонтьевич. Не выказывая ни малейшего признака удивления, он предложил мне войти. Насколько я успел разглядеть, Бурсов не был расстроен. Стол, уставленный разнообразной закуской, раскупоренная бутылка вина и игривая мелодия, доносившаяся из радиоприемника, скорее свидетельствовали о другом…
— Простите, что я побеспокоил вас, — сказал Бурсов, — мне казалось необходимым сегодня же вас повидать… Я просил передать вам мои извинения…
Я сделал вид, что мне это известно, и промолчал. Приглашение Бурсова облегчало мою задачу. Не прибегая к расспросам, не очень приятным для меня, я мог ограничиться ролью молчаливого слушателя. Он предложил мне закусить и налил вина. Я отказался. Он не настаивал. Бурсов снова извинился, что побеспокоил меня, зажег люстру, завесил шторами окна и, убедившись, что делать больше нечего, вернулся к столу.
— Ваш друг Семен Анисимович Лукин залучил меня к себе и не очень тактично учинил допрос. Расскажи ему, как и от чьей руки пал Антон Семенович. Я вначале подумал, что ему не по себе и хочется поговорить о сыне. Вскоре выяснилось, что я нужен ему как свидетель. Он располагает уликами, что Антона Семеновича отравили, и намерен опорочить проведенное следствие. Преступник ему известен.
Я снова подумал, что Лукин свихнулся. Вряд ли стоило сюда приходить, чтобы услышать версию нового бреда больного ума. Я не торопился с расспросами, а Бурсов решил, что мой черед заговорить, и в свою очередь умолк.
— Кого же подозревает Лукин? — избегая обнаружить свою заинтересованность, спросил я. — Он назвал вам его имя?
Бурсов странно на меня поглядел, опустил глаза и, не поднимая их, сказал:
— Он догадывается, что виноваты вы.
— Догадывается? Что вы хотели этим сказать?
Бурсов упрямо не поднимал глаз. Мне показалось, что он еще ниже опустил голову, чтобы скрыть выражение своего лица.
— Мы можем быть откровенными, кроме нас, никого здесь нет, — со спокойствием, от которого меня пробрал озноб, произнес он. — Антон Семенович был бы жив и поныне, если бы не тот несчастный разговор о нектаре, пахнущем миндалем. Я не осуждаю вас, в отношении людей, подобных Антону Семеновичу, все дозволено. От них надо избавляться, как от ядовитых змей.
Михаил Леонтьевич не сказал ничего лишнего, но я мог надеяться, что мой любимец найдет другие слова и будет осмотрительней в своих выражениях. У меня не было основания быть к нему снисходительным, и я сдержанно сказал:
— Вы так обстоятельно нарисовали картину моего преступления, как если бы присутствовали при этом. Вы как будто утверждали, что вам ничего не известно, вас не было тогда в лаборатории…
Бурсов снова окинул меня тем странным взглядом, который однажды уже озадачил меня, и доверительным тоном произнес:
— Между нами говоря, я все видел с начала до конца. Когда Антон замертво упал, я прощупал у него пульс, убедился, что яд действительно находился на второй полке, там, где вы ему указали, и ушел…
Меня осенила нелепая мысль. Я подумал, что Бурсов разделывается со мной как с соперником. Разве он не заподозрил, что Надежда Васильевна любит меня? Или эта насмешница не подтвердила его подозрений? В моих ушах все еще звучали ее слова: «Если уж вам так хочется, так знайте, что я действительно его люблю. Когда–нибудь приду и скажу ему: «Как хотите судите, но я вас люблю, Федор Иванович!» Чего не сделает человек, ослепленный чувством ревности.
Растрогал ли Бурсова мой встревоженный вид, или он понял, что невольно причинил мне страдания, он сочувственно пожал мою руку и сказал:
— Можете не беспокоиться, то, что я видел и слышал, умрет вместе со мной.
— Вам нельзя верить, — растроганный его порывом, сказал я, — вы так же уверяли, что в лаборатории вас не было…
— Я и теперь это буду утверждать.
— Почему?
Он прищурил глаза, усмехнулся и сказал:
— Об этом лучше спросите Надежду Васильевну, она вам больше расскажет…
По дороге домой я снова и снова восстанавливал в памяти разговор с Бурсовым и недоумевал. Что значит эта перемена в его поведении? Какое странное признание! Он считает меня виновным в смерти Антона и почему–то готов об этом промолчать. Надежда Васильевна ничего не прибавит к тому, что однажды мне говорила. «Не скрою, Федор Иванович, — искренне и горячо сказала она тогда, — я, как и вы, желала ему смерти. От чего бы он ни умер, ничего лучшего он придумать не мог… Незачем нам огорчаться…»
И в другой раз то же самое: «Что касается его смерти, считайте, что в ней виновата я… Не вы, а я… Я открыла ему шкаф, не помешала принять цианистый калий и не без чувства удовлетворения увидела его мертвым у своих ног». Не странно ли, что Михаил Леонтьевич сослался на нее? Что, если ветер подул с другой стороны и Надежда Васильевна заговорит тоже по–другому?
Дома, несмотря на поздний час, я застал у себя Веру Петровну. Увидев меня, она привстала, чтобы поспешить мне навстречу, и туг же тяжело опустилась на стул.
— У меня, Федор Иванович, ни минуты времени, — по обыкновению предупредила она меня, — схватится Семен Анисимович, что меня дома нет, и жизни моей конец… Уж очень надо было вас предупредить, откладывать нельзя ни минуты. Живу я словно в сумасшедшем доме, ни они меня, ни я их не понимаю…
Пожаловавшись на мужа и на невестку и выразив удивление, как терпит земля таких бездушных людей, она не скрыла своего удовлетворения тем, что сама нисколько на них не похожа. Счастье, что ей удается спасать тех, кого они безжалостно топят… Эти людоеды давно съели бы и ее, если бы не боялись подавиться. Благодарение богу, она не так уж беспомощна… Излив свою душу в горьких упреках и сетованиях на свою судьбу, Вера Петровна сразу заговорила привычным для нее полушепотом: