Когда стянули самолеты в нужных аэродромах, под великим секретом, для какой цели, доложили Сталину и получили команду бомбить Берлин.
Всю ночь мы не спали. С бортов самолетов передавали: «Прошли Минск, Варшаву — обстрела не было», «Подходим к Кенигсбергу — незначительный, а затем сильный зенитный огонь», «Подходим к Берлину, над городом масса прожекторов, заходим на бомбежку». Мы сидели и с удовлетворением слушали.
А затем и началось. Ведущий стал доносить: «Открыт сильный зенитный огонь», самолет загорелся, один, другой, связь прекратилась. Одиночки сообщали, что идут обратно, под Кенигсбергом опять огонь. Некоторые успели передать, что преследуют «Мессершмитты». Настроение у нас снизилось.
К утру, когда подсчитали вернувшихся, то оказалось — хоть плачь. В Детском селе сели 7 самолетов, до Горького ни один не дотянул, и кое-где на попутных аэродромах село несколько самолетов. В общем, результат плачевный.
Наша дальняя авиация оказалась слабой, да кроме того оказалось, что вдоль Балтики наши зенитные батареи и корабли били по своим[84].
Но надо было докладывать Сталину. К вечеру собрались с духом и доложили.
Сталин замолчал (по телефону) и сказал: «Сегодня вечером я вас вызову, а с собой приведите ко мне одного из командиров полка дальней авиации», и повесил трубку Жигарев остановился на подполковнике Голованове* (командир авиаполка).
Когда вечером Поскребышев позвонил, мы пошли все, так как Жигарев боялся идти один. Когда вошли, я в приемной увидел здорового, чуть не 2 метра, подполковника-авиатора.
Вошли в кабинет, Сталин сурово поздоровался и не стал слушать «итоги» бомбежки Берлина, Жигарев представил Голованова. Сталин, сразу обратившись к Голованову, спросил: «А что нужно для того, чтобы защитить наших бомбардировщиков от истребителей немцев?»
Подполковник, не смущаясь, довольно смело, если не сказать большего, ответил: «Товарищ Сталин, прикройте полк звеном истребителей, и у меня не будет потерь».
Сталин, обращаясь к нам: «Видите, правильно говорит т. Голованов. Надо это сделать. Вы продумайте это все организационно и доложите ГОКО». А потом добавил: «Может быть, дальнюю авиацию надо отдельно создать?» На этом мы разошлись.
Потом Жигарев говорил Голованову, что надо было сказать, что: «У бомбардировщиков высоты мало. А главное, как истребители будут сопровождать твои самолеты, если у них заправка на 45 минут, а твои дуры летают 7–8 часов?» Голованов замолчал.
На этом эпопея с бомбежкой Берлина кончилась. В дальнейшем посылали группы по 5–6 самолетов, и все.
Правда, Сталин подписал приказ и объявил благодарность летчикам. А с Головановым эпопея только что началась.
Как рассказал Жигарев П. Ф., Сталин через некоторое время вернулся к вопросу выделения дальней авиации и вспомнил высокого подполковника. Вызвал и поручил продумать выделение дальней авиации из ВВС в самостоятельное соединение. Затем Голованов получил сразу генерал-майора и был назначен начальником управления дальней авиации. Затем он добился выделения его из ВВС[85].
Я хочу сказать несколько о характере Сталина. Сталин, в основном, конечно, не любил возражений в вопросах, о которых он уже сложил определенное мнение, в этом ему всячески помогали его помощники — члены Политбюро. Вместо того чтобы по-деловому оценить возникший вопрос, они старались поддакивать, тем самым укрепляя его мнение, иногда и неправильное.
При этом, кто более активно поддакивал, тот считался самым ему преданным, вот они и старались друг перед другом. Молотов и Ворошилов не раз попадали в неприятное положение, когда смели возразить ему, и он по несколько дней их не вызывал на всякие совещания. Мне это не раз приходилось наблюдать.
Но все-таки было бы неверным говорить, что нельзя Сталину возразить, но потом сам не раз убеждался, нужно было умело выбрать форму несогласия, вроде того: «Может быть, т. Сталин, лучше вот так-то сделать, с тем чтобы обеспечить выполнение вашего решения». И он соглашался, если предлагалось разумное решение.
Он очень тщательно прислушивался и знал авиационную технику, и хорошо помнил всякие новинки, которые предлагали, и сам вспоминал, сделали их или нет. Он не терпел вранье и невыполненных обещаний, и если видел, что человек в угоду приукрашивает обстановку на фронте или в войсках, то он не слушал и прекращал разговор словами «Всего хорошего!», а в ряде случаев строго обрывал собеседника.
Уже в первые месяцы войны ряд генералов был снят с должностей за неправильные донесения об обстановке или за хвастливые донесения о занятии крупных населенных пунктов, которые не были заняты (Иванов* С. П. — начальник штаба фронта)[86] и др.
Бывая у Сталина, я всегда был начеку, так как не раз замечал, что придешь к нему по одному вопросу, а разговор сразу может переключиться на другую тему, порой и не совсем знакомую тебе.
Об этом мне говорили и военные, которые чаще бывали у него, — Антонов, Василевский*, Жуков, Булганин и др.
Далее меня удивляло, что Сталин иной раз вникал даже в мелкие вопросы, казалось бы, и несущественные. Во время приема военных он спрашивал всякие детали, которых иные генералы не знали. В таких случаях он оставался недовольным и редко вторично вызывал такого генерала.
У генштабистов он тщательно рассматривал карты, изучая обстановку. Если кого-либо вызывал нового, то тем более был с ним вежлив.
Зато на своих (членов Политбюро) я не раз слышал, как прикрикивал или молча, по адресу членов Политбюро, махал рукой, что означало «Замолчи!», он сам наблюдал за людьми. И если разумный человек ему понравился, он мог его вызвать еще или даже продвинуть.
Три дня в блокадном Ленинграде
В первых числах сентября после занятия немцами Таллина, Луги и других городов поблизости от Ленинграда, положение с окружением Ленинграда стало угрожающим.
Военные, которые там были, рассказывали, что командование Ленинградского фронта принимает всяческие меры к усилению обороны рубежей, к мобилизации отрядов ополченцев из числа жителей, студентов вузов допризывного возраста и т. д., но дело обстояло плохо. Там Главком<ом> Ленинградским фронтом был К. Е. Ворошилов, члены ВС — Кузнецов, Жданов и др.
Пятого или шестого сентября меня вызвал член ГОКО Маленков и сказал, чтобы я летел в Ленинград, ознакомился там с обстановкой и, вернувшись, доложил ему.
Я попытался узнать подробно мою миссию, но так и не добился ничего. Послал ли он меня по военной линии выяснить или по органам, но я решил, что надо познакомиться и по той, и по другой. Срок дал три дня.
Я вылетел перед наступлением темноты на бреющем полете и убедительно просил ВВС предупредить по трассе, чтобы меня не сбили свои, а от немцев я уже спрячусь. Полет был трудный, под конец ничего не видно, и в Ленинграде мы едва сели и не скапотировали.
Город был действительно на военном положении. Народ ходит вооруженный, я имею в виду стариков и подростков, а также женщин-регулировщиц и др.
На улицах вечером темно, кое-где горят костры, на которых готовят кушать. В общем, картина тяжелая. В Ленинграде я учился и кончал военную школу в 1925–1928 годах и хорошо знаю этот город.
С начальником УНКВД Кубаткиным* мы долго сидели и обо всем говорили, а рано утром мы выехали на оборонительные рубежи. Только проехали б. Путиловский завод в сторону Пулковских высот, там уже проходили две оборонительные линии.
Походили по окопам, посмотрели пулеметные точки, доты и другие укрепления, и у меня как-то появилось чувство неуверенности, что эти малочисленные войска, ополчение, плохо обученное, смогу т удержать подлого фашиста, вооруженного до зубов и одетого в броню.
Может быть, мы попадали на такие места, где было слабее, но не чувствовалось твердого порядка и военной требовательности. Это я говорю, учитывая, что все бойцы и командиры молодые, но мне не понравился и боевой дух, судя по их разговорам. Были мы и в других направлениях, картина тяжелая.