Чувство непокорности окружающей среде с детских лет формировали книги. Об этом Баркова писала в одном из своих лагерных стихотворений:
Что в крови прижилось, то не минется,
Я и в нежности очень груба.
Воспитала меня в провинции
В три окошечка мутных изба.
Городская изба, не сельская,
В ней не пахло медовой травой,
Пахло водкой, заботой житейскою,
Жизнью злобной, еле живой.
Только в книгах раскрылось мне странное
Сквозь российскую серую пыль,
Сквозь уныние окаянное
Мне чужая привиделась быль.
Золотая, преступная, гордая
Даже в пытке, в огне костра…
Ивановская действительность способствовала рождению поэтессы, «золотой, преступной, гордой», которая изначально тяготела к подпольному образу жизни. Едва пристрастившись к чтению, прочитав в пятилетнем возрасте роман Марка Твена «Принц и нищий», Анюта Баркова создает романтическую версию собственной жизни, согласно которой Иваново-Вознесенск — это своеобразный «двор отбросов», куда какие-то злые люди подкинули золотоголовую девочку, родившуюся в прекрасной далекой стране. Рано или поздно девочка вернется на свою истинную родину, где ее ждут и любят.
Позже, учась в частной гимназии Крамаревской (кстати сказать, одной из лучших в городе) Баркова найдет прочную опору для своего подпольного существования. Это — Достоевский, который станет, по словам Л. М. Садыги, «самой большой любовью в ее жизни». Баркова по сути своей была «достоевской натурой, словно соскочившей с какой-то его невероятной страницы»[268].
Подтверждением этому становится юношеский дневник Анны Барковой и особенно его заключительная часть, названная знаменательно: «Признания внука подпольного человека». Автор дневника предстает здесь личностью, родственной по духу главному герою «Записок из подполья» Ф. М. Достоевского — герою-парадоксалисту, который более всего ценил «свое собственное, вольное и свободное хотенье, хотя бы самый дикий каприз, свою фантазию, раздраженную иногда хотя бы даже до сумасшествия…»[269].
Судя по дневнику, Баркова уже в это время не приемлет общественного фарисейства, в каких бы формах оно ни выражалось. Ее раздражает лицемерие и трусость обывателей, претендующих на знание конечной мудрости жизни. Юная Баркова — максималистка, которая фанатически верит «во власть и красоту» и хочет «бесконечного могущества, сконцентрирования в себе всего прекрасного, порочного и божественного» (352–353).
Между прочим, в «Признаниях внука подпольного человека» мы обнаруживаем следы чтения Барковой К. Д. Бальмонта. В дневник в качестве символа духовной веры автора вписано стихотворение Эдгара По «Аннабель-Ли» в превосходном (лучшем до сих пор!) переводе Бальмонта.
За великую любовь расплачиваются жизнью… Не только в юности, но и на склоне своей жизни Анна Александровна читала и перечитывала строки этого таинственного произведения:
…Ни ангелы неба, ни демоны тьмы
Разлучить никогда не могли,
Не могли разлучить мою душу с душой
Обольстительной Аннабель-Ли.
И всегда луч луны навевает мне сны
О пленительной Аннабель-Ли.
И в мерцаньи ночей я все с ней, я все с ней,
С незабвенной, с невестой, с любовью моей,
Рядом с ней распростерт я вдали
В саркофаге приморской земли.
Как же видели эту нездешнюю девочку, окружающие? Были ли рядом близкие люди, которые могли бы понять ее? Были. Это, например, Вера Леонидовна Коллегаева — учитель словесности, память о которой Баркова пронесла через всю свою жизнь. Учитель, судя по всему, милостью Божьей. К тому же — красавица. Сохранилась фотография Веры Леонидовны, подаренная Анюте Барковой со следующей надписью: «Мысль оплодотворяется любовью.
Умейте прощать злое в жизни за наличность того добра, которое есть в ней.
Жизнь — самая интересная книга и искусство наблюдать и понимать ее дает не одну скорбь, но и наслаждение.
Моей талантливой ученице Нюре Барковой на добрую память.
От В. К.
19 7/IX — 15.»
В эссе «Обретаемое время», написанном в 1954 году, Баркова вспоминает и о другой своей учительнице (к сожалению, фамилии установить не удалось), к которой девочка питала особую сердечную привязанность: «…жаркий майский день. Я стою у двери, почти новой, тяжелой, щеголеватой, отделанной под дуб, а может, и дубовой. Кнопка звонка. Я с замиранием сердца протягиваю руку к этой кнопке. Тонкий звук где-то в глубине здания. Звук, похожий на колебание серебряной струны. Я не только слухом воспринимаю его, я осязаю его всем телом, осязаю сердцем, болезненно и необычно радостно сжавшимся в напряженный комок. Я знаю, что любовь безнадежна, — смешно ожидать чего-то: ничего не случится… Мне всего 13 лет, я — гимназистка. И я люблю женщину. Она, разумеется, старше меня. Она моя учительница и немка. Я — русская. А уже около года продолжается так называемая „первая мировая война“. Тогда она, конечно, была не первой, а просто мировой войной. Все это чудовищно. Но все-таки сердце щемит не от чудовищности моей любви, а от ее полнейшей безнадежности, обреченности. И в то же время непобедимая, весенняя, мучительная, зовущая куда-то радость в сердце. Тепло-тепло, солнечно-солнечно» (378–379). Видимо, надо было очень дорожить тем далеким чувством сердечной привязанности, чтобы вновь пережить его во всей его глубине через тридцать с лишним лет!
Читая такого рода откровения, невольно вспоминаешь строчку из стихов Блока: «Храню я к людям на безлюдьи неразделенную любовь». Люди, которые понимали Баркову, откликались на зов ее подпольной души, были все-таки чрезвычайно редки. Многие в лучшем случае только могли догадываться о незаурядности этой ивановской гимназистки. А. П. Орлова, учившаяся в той же гимназии, но бывшая на три года старше Барковой, запомнила ее такой: «Огненно-красная, со слегка вьющимися волосами, длинная коса, черные, серьезные, с пронзительным взглядом глаза, обилие ярких веснушек на всем лице и редкая улыбка… Из уст в уста передавались среди гимназисток стихи юной поэтессы. (Я помню ее ученицей 5-го класса.) В них она выражала свое одиночество, отчужденность от подруг иной среды, грустные раздумья о жизни человека из бедной семьи…»[270].
Пройдет пять лет, и та же Орлова увидит Баркову совсем иной: «Прежнюю гимназистку, в зеленой шерстяной, как у всех, форме, я как-то встретила на улице. Теперь внешний вид её меня крайне удивил: видимо, демонстративно она была одета в платье женщины-работницы: длинная, темная, в сборку, юбка, поверх ее — длинная же простая кофта, и главное — на голове черный шерстяной с яркими цветами платок-полушалок, повязанный под булавочку. Длинная медно-красная коса спускалась на спину из-под этого платка. Вид у нее был поистине демократический…». Что же случилось? Случилось многое. Случилась революция…
* * *
Революцию Баркова встретила с восторгом, увидев в ней силу, сокрушающую ненавистные каноны. Ее захватила новизна происходящего. По-новому ощутила тогда Баркова и свой родной город. Он перестал ей казаться провинцией. Иваново-Вознесенк стал открываться молодой поэтессе городом людей, творящих небывалое.