Прокофьич промышляет «левым» вином. Его основная клиентура — нищие, собирающиеся после сбора подаяния в его избе. Начинается повальное пьянство. Пьют мужчины, пьют женщины. «Старуха, мать хозяина, храпит пьяная на полатях на всю избу, на что никто не обращает внимания»[31]. В какой-то момент в избе появляется главный нищий Тихого омута. «Дверь отворилась — и в нее вошло что-то такое, чему имени никак не подберешь. Это что-то такое походит всего более на самое безобразное гороховое пугало, опутанное самыми отвратительными лохмотьями. На всем пугале с головы до ног мотаются грязные тряпки, сквозь которые видны то бок, то ляжка, то икры, то плечи и другие части тела… Одна нога этого пугала обута в растрепанный лапоть, а другая — в старую без подошвы калошу. В левой руке пугало держит палку, на которой сверху повязаны несколько тряпок, пук мочала и лапоть»[32]. Таково явление Семена-безоброчного — самой загадочной личности в селе Тихий омут. Одни считали его помешанным, замечает автор, другие блаженным или юродивым, третьи — отъявленным плутом и негодяем. Для Рязанцева последнее мнение вернее всего. Да и сам Семен-безоброчный не очень-то скрывает свою суть. Характерен следующий диалог между ним и Прокофьичем:
«— Ты все чудишь, Сеня-безоброчный.
— Што не чудить-то? С дураками можно чудить. А дураков-то на свете еще непочатых четыре угла: без нужды можно жить меж ними. Дай-ка еще стаканчик, Прокофьич, а то с одного-то хромать будешь»[33].
Фигура Семена-безоброчного по-своему символична. Показывая преступное дно Тихого омута, Рязанцев десакрализирует раскольническое Иваново, показывая, как плодотворная для первонакопителей вера превращается в новых исторических условиях в нечто безобразное. Спустя какое-то время это меткую мысль писателя-демократа разделит Я. П. Гарелин, один из самых горячих ивановских патриотов. В своей книге «Город Иваново-Вознесенск, или бывшее село Иваново и Вознесенский посад» он не без горечи заметит: «Самый строй религиозной жизни был таков, что крепко держал ивановца в однажды поставленных рамках и не позволял ему выходить из них»[34]. И далее совсем по Рязанцеву: старообрядчество породило в Иванове несметное полчище нищих. «Получившие милостыню призывали на дающих всевозможные блага земные, а умершим желали царства небесного и отправлялись большей частью в кабак, где милость сейчас же и пропивалась»[35].
В «Тихом омуте» на судьбе Ивана Гавриловича Прыщова (образ носит явно автобиографический характер) показано появление в ивановском пространстве «лишних людей», люмпен-интеллигентов, не вписывающихся ни в среду фабрикантов, из которой они вышли, ни в массовую среду рабочих, которая для них темна и невежественна. Финал здесь известный — кабак, пьяная рефлексия, сознание своего ничтожества и ненужности.
То, что начал В. А. Рязанцев, продолжил и углубил Ф. Д. Нефедов, в творчестве которого «ивановский феномен» предстал не как некий страшный штрих русской действительности, а как набирающая силу тенденция, все более определяющая судьбы русской истории в целом.
Когда начиналась литературная деятельность Нефедова, фабричная Русь была во многом текстом потаенным, своеобразным «ГУЛАГом» XIX века. Его надо было сначала художественно очертить, представить в виде системной фактографии, в общем типовом срезе массовой жизни, в разнообразии человеческих характеров. Все это и сделал Ф. Д. Нефедов, идя вслед за своим другом В. А. Рязанцевым, но значительно превосходя его в глубине и масштабе художественно-документальных открытий.
Прежде всего обратим внимание на то, какими топосными символами наделено Иваново в творчестве Нефедова. С одной стороны, это русский Манчестер, который представляет вид цветущего города. Когда подъезжаешь к Иванову, «перед вами открывается прекрасный город с каменными зданиями, множеством высоких труб и богатыми храмами, золотые главы которых так и ослепляют глаза»[36]. Но где это видение, когда сталкиваешься с русским Манчестером лицом к лицу? «Куда девался красивый город, которым… вы восхищались? Нет больше его, он исчез! Вместо красивого города вы уже видите сплошную массу почерневших от ветхости деревянных построек, раскинутых на шестиверстном пространстве, да изредка и кое-где из-за них выставляются каменные дома купцов и длинные корпуса фабрик: везде солома и тес, покрывающие хижины и жилища манчестерцев. Только одни церкви с их златоглавыми верхами и красные трубы остаются во всей своей неизменной красе и как-то уже особенно резко выделяются из массы окружающего убожества и поражающей нищеты»[37].
Таким изображено Иваново в очерках Нефедова «Наши фабрики и заводы», публиковавшихся в 1872 году в газете «Русские ведомости». (Публикация была прервана по цензурным соображениям.) И здесь, и в ранее написанных произведениях автор фиксирует межеумочность ивановского локуса, где в странном сочетании представлено село и город. «Это, — пишет Нефедов, — что-то в высокой степени смешанное и склеенное из крайне разнородных элементов…»[38].
Такая межеумочность ведет писателя к мысли, что Иваново — особое, гиблое место. Оборотная сторона русского Манчестера — чертово болото. (Так называется один из первых очерков Нефедова об Иванове. Название явно перекликается с «Тихим омутом» Рязанцева.) И здесь можно сделать вывод о том, что первые писатели Иванова вносят в «ивановский миф» своеобразную мистическую ноту, намекающую на трагическую судьбу своей малой родины.
Явно инфернальным, дьявольским началом отмечен у Нефедова основной топосный знак Иванова — фабрика. Особенно выразительно в этом плане начало очерка «Святки», где рисуются будни фабричного села. «Тишина и безлюдье полные! И тем ужаснее эти тишина и безлюдье, что их даже не освещает и не живит светлое небо. Черный дым фабрик заволок его своим непроглядным мраком и, как большая река в сильный ветер, волнующими струями… Мертвенность села напоминает суровое молчание дремучего леса, а свист паровиков, ужасающий грохот машин и какой-то не то стон, не то скрежет зубовный, по временам вырывающийся из всего этого металлического говора, — посвист лешего, те ужасы, которыми он пугает людей в своем лесном царстве…»[39]. Село — мертвый лес с посвистом лешего, фабрики. Какая-то новая страшная сказка. Но сказка без катарсиса, потому что в этом омертвевшем селе живое обречено на гибель, и чайка в нем, наклевавшись отравленной фабричными отходами рыбы, «печально крича и бессильно трепеща на светлом солнце серебристо-сизыми крыльями, стремглав падает из-под облаков в реку или в пруд — и тонет там, тщетно высвобождая красивую головку из речных захлестывающих наплывов…»[40].
Гибнет природа. А что же люди? Люди, как ни странно, живут и даже радуются, особенно тогда, когда после будней наступают праздники. И здесь снова Нефедов совпадает с Рязанцевым. В «Тихом омуте» действие происходит в праздник. В своих очерках «Святки», «Девичник» Нефедов «тайное тайных» в жизни обывателей села тоже пытается раскрыть в праздничный день.
Однако, как подчеркивает исследователь творчества первых ивановских писателей Н. В. Капустин, в данном случае «атмосфера праздника и веселья… лишь яснее оттеняет „мертвую“ будничную жизнь»[41].
Действительно, если исходить из внешних примет изображенных Нефедовым святок, то, кажется, все здесь нормально. Святки как святки. «Везде народ, везде жизнь! Серые армяки, полушубки и зипуны перемешались с суконными чуйками, с лисьими шубами и разноцветными женскими нарядами, — все запестрело и зарябило, отовсюду раздается говор, смех и громкие песни»[42]. Но чем дольше длится праздник, тем громче в его традиционную музыку врываются какие-то дьявольские звуки. «Стемнело. По селу везде засветились огни. Людской говор, звуки труб, бубна и гармоники сливаются вместе, и все это ревет и стоном стоит над фабричным селом. В ужас приходят от святочного гула богобоязливые люди…»[43].