Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тем не менее случай Рольникайте – это весьма яркое проявление своеобразного «синдрома Пимена», столь нередкого у евреев. «Я должна рассказать…» – название не сразу найденное, но очень точное.

Сам дневник со временем стал для нее своего рода наркотиком. Она не прикладывалась к нему разве что в самые последние недели своей узнической жизни, когда сил уже не было вообще ни на что.

Уже на свободе и по возвращении витальных сил она вдруг осознала, что уже «…давно ничего не записывала! Ведь все эти четыре года – я только теперь так ясно поняла, что в гетто и обоих лагерях была целых четыре года! И все эти годы старательно все записывала. Заучивала наизусть, повторяла. Но не дописала того, что тогда, в последние три недели записать не смогла – как нас увели из лагеря, как три недели гнали пешком. В первые дни еще что-то про себя отмечала, старалась запомнить, а потом перестала, главным было переставлять ноги.

Но теперь я должна, обязательно должна все это записать…»

Заполучив «трофейную» тетрадь, она первым делом записала в нее свои стихи, а затем продолжила и свои «главные записи».

В историческом плане книга Марии Рольникайте – сущее золото. Причем не только благодаря своей первой части, содержащей бесценный материал к исторической хронике Вильнюсского гетто и тех лагерей, через которые автор, перестрадав, прошла.

Детская память цепкая, но именно детский возраст автора ставил ее вне многих событий, связанных с гетто: сведения о них лучше черпать из других источников. Историческое значение дневников М. Рольникайте – как раз в их индивидуальном звучании внутри той общееврейской и семейной трагедии, которую они с удивительной доподлинностью и силой передают.

Вот лишь одна цитата:

«Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как – пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше – в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают – больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает…»

5

Но не менее интересен и ценен рассказ повзрослевшей Маши Рольникайте о случившихся с ней послевоенных событиях, зафиксированных в «Это было потом». В них – все та же цепкая память ребенка, сохранившая многочисленные доподлинные подробности, но пропущенная на этот раз уже не через наивное детское восприятие, а через взрослое осознание всего происходящего.

Например, репатриация. Автор и не подозревает, что осуществленная ею разновидность репатриации – так сказать, самотеком, минуя сборные и транзитные пункты за рубежом, – хуже всего задокументирована в литературе и документах. Тем ценнее ее подробный и обстоятельный рассказ о всех перипетиях этой эпопеи.

И снова проступает то, что ни в каких казенных документах не обнаружится – это особая подозрительность и недоверие властей к репатриантам, прошедшим через концлагеря, а если еще и евреям – то тем более: «Им это показалось странным. Оторопело слушали, что пребывание в гетто, возможно, будет считаться только проживанием на временно оккупированной территории, а заточение в лагерь – это уже плен»! (Интересно, что еще по дороге в СССР ей представилась и другая альтернатива – нелегальная эмиграция через Румынию и Италию в Палестину.)

Или реплика Гиты, с которой Маша когда-то вместе работала в одной геттовской команде. Она возмущалась тем, что «…евреи опять рожают детей?! Чтобы какому-нибудь новому Гитлеру было кого убивать?!»

Послевоенный антисемитизм властей преломился в ситуации с Вильнюсом и Вильнюсским еврейским музеем, благо воспоминания М. Рольникайте содержат для этого богатую пищу.

Цитирую: «…К сожалению, уцелело очень немногое. Тайник на чердаке ЙИВО сгорел. Другое хранилище книг каратели СС обнаружили при отступлении. Когда Советская армия вошла в город, костер из этих книг еще догорал. Хорошо хоть, что спрятанное в геттовском бункере осталось. Видела бы я, что творилось в первые дни после освобождения! На улицах, во дворах, в брошенных немцами домах валялись книги, документы. В магазинах из страниц молитвенников делали кульки для крупы и соли. На почте к таким страницам приклеивали полоски телеграмм. Целыми днями они (Качергинский и Суцкевер. – П.П.), несколько человек, ходили по дворам, заходили в брошенные квартиры, собирали все, что еще можно было спасти.

Но хранить собранное негде было, все сносили в квартиру Качергинского и Суцкевера, они поселились вместе. Хотели сразу создать Еврейский музей, но власти не давали разрешения <…>. Все, чего тогда удалось добиться, – это согласия образовать хотя бы комитет по сбору материалов при народном комиссариате просвещения. Уже со двора «Союзутиля» на ручной тележке, – другого «транспорта» у них не было, – вывезли пять тюков с документами. Когда назавтра пришли за следующими, их уже не было: тридцать тонн книг, рукописей и архивных материалов, которые немцы не успели вывезти, теперь было отправлено на бумажную фабрику как вторичное сырье, для переработки»[287].

Отношение к еврейской истории и еврейской трагедии как к макулатуре – выразительная деталь!

«Тревога оказалась не напрасной. Однажды, придя в музей, я застала там всех очень расстроенными. На мой вопрос, что случилось, Соня Гинкайте[288] протянула какую-то бумагу. Это было Постановление Совета Министров о реорганизации Еврейского музея в краеведческий.

В первое мгновение я не поняла, почему краеведческий. Это же совсем другое! И вдруг… Вдруг меня пронзила мысль: ведь и немцы пользовались иносказаниями! Расстрелы в документах именовали «особой обработкой», а эшелоны, которые отправляли сразу на уничтожение, то есть без предварительного использования обреченных как рабочей силы, снабжали грифом «Возвращение нежелательно». Выходит, и советское правительство пользуется иносказанием…

Много лет спустя я узнала, что официальное постановление дополнило устное предписание директору Книжной палаты А.Ульпису [289] имевшиеся в Еврейском музее книги и рукописи сдать на бумажную фабрику под Вильнюсом как вторичное сырье. Но Ульпис, скрыв свой поступок даже от собственной семьи, этого не сделал, а велел все «пока» свозить в Книжную палату и сваливать в подвал. Там они нелегально пролежали до самой хрущевской «оттепели». Только когда грозившая им опасность, казалось, миновала, их оттуда извлекли, разобрали. Часть была оставлена в фондах Книжной палаты, остальное – передано Республиканской библиотеке. Но увы… Через некоторое время они, спасенные и от Гитлера, и от Сталина – уже директором библиотеки и по собственной инициативе были сданы как макулатура, и библиотека получила, как полагалось за вторичное сырье, по две копейки за килограмм. Впоследствии этот директор объяснил, что сдал их из-за невостребованности, потому что они «только место занимали».

А невостребованными эти книги оказались потому, что после гитлеровского нашествия возможных читателей на родном языке в Литве осталось всего четверо из ста. Да и потом, во время сталинских юдофобских кампаний проявлять интерес к книгам на языке «безродных космополитов» было чревато последствиями…»[290].

В ситуации госмонополии на печатное слово цензура в СССР была всеохватной. Она действовала и через государственные органы, но в еще большей степени – через механизмы превентивной самоцензуры, способной самонастраиваться и колебаться с линией партии. А вот самоцензура была индивидуальной, хотя в устах Михоэлса – председателя ЕАК – она приобретала и коллективный, общееврейский смысл – тем более обидный.

Вот что он говорил Маше Рольникайте, возвращая ей ее записки и одновременно ставя крест на их публикации: «А он, оказывается, меня хвалит: я наблюдательна, описала все события образно, в рукописи много запоминающихся подробностей. Я хотела объяснить, что просто записывала то, что с нами было, но не решалась его прервать. А Михоэлс заговорил о том, что сейчас публиковать мои записи нецелесообразно, что мы не должны предаваться оплакиванию прошлого, а строить новую жизнь. И чем меньше будем теребить свои раны, тем скорей ее построим»[291].

вернуться

287

Рольникайте М. Я должна рассказать… / Предисловие: И. Эренбург. Послесловие и приложения: П. Полян. Екатеринбург, 2013. С. 269–270.

вернуться

288

Софья Абрамовна Гинкайте-Шабад (1908–1998), дочь Абрама Гинкаса, аптекаря в Паневежисе. До войны жила и работала в Каунасе в адвокатской конторе, прекрасно владела литовским языком. Исключительно артистичная натура. Во время оккупации Каунаса оказалась в гетто, откуда сумела бежать вместе с семьей младшего брата Мирона (в том числе и с племянником – ныне известным режиссером Камой Гинкасом). После закрытия Еврейского музея служила в Управлении по охране авторских прав при СНК Лит. ССР.

вернуться

289

Антанас Ульпис (1904?), заслуженный деятель культуры Лит. ССР. Директор Книжной палаты Лит. ССР. Во время войны воевал в составе 16-й Литовской дивизии.

вернуться

290

Рольникайте М. Ук. Соч. С. 331–333. Еврейский музей в Вильнюсе был заново открыт 1 октября 1989 г. В настоящее время – Государственный Еврейский музей Литвы имени Вильнюсского Гаона.

вернуться

291

Рольникайте М. Ук. соч. С. 284–285.

61
{"b":"559529","o":1}