Наряду с «историомором», сквозным для всей книги является понятие «главпур» – производное от организации «Главное Политическое Управление Советской Армии и Военно-Морского Флота» (сокращенно, ГЛАВПУ, или, по старинке, ГЛАВПУР). В 1924–1990 гг. этот военный орган одновременно являлся отделом ЦК компартии, и именно здесь вырабатывалась идеологическая и пропагандистская доктрина советского государства, навязывавшаяся всему обществу, а не только казармам и штабам (см. подробнее на с. 156–157 настоящего издания).
П.П.
Войны памяти
Пушки и музы
Есть такая поговорка: «Когда говорят пушки – музы молчат».
Фактически это не так, да и муз не одна, а девять. Но та муза, с которой мы профессионально имеем дело, – муза истории, наша несравненная Клио, дочка Зевса и богини памяти Мнемозины, с папирусом или тубусом в руке, – действительно предпочитает под канонады помалкивать.
Поговорку же придумали пропагандисты. Потому что, когда говорят пушки, – то говорят и они, пропагандисты, и говорят громко, чаще громче, чем пушки.
Каждая воюющая сторона непременно имеет соответствующую инфраструктуру – так называемые политорганы. А в придачу – и свои военнно-исторические ведомственные институции, архивы и музеи. Музы у пропагандистов нет, но она им и не нужна: у них всегда находится какой-нибудь условно-коллективный Геббельс или Мехлис. Заказы спускаются все больше срочные, и исполняются они всегда в спешке и грубо, нисколечко не считаясь с Клио, помалкивающей в тряпочку или в кляп. Они профессиональные вруны – поэтому они врут очень часто, но всегда убежденно, врут принципиально, шьют, так сказать, белыми нитками, отчего в результате архивы именно самих пропагандистов, как правило, – самые закрытые изо всех. Ибо нечего кому-то смотреть на их пожелтевшие от времени белониточные швы.
Та же Вторая мировая война – как целое если и существует, то в виде некого архипелага, островами которого служат и непосредственно боевые действия, и ее гуманитарные – периферийные на армейский взгляд – ипостаси: послевоенная идентификация пленных (кто они – еще свои или уже чужие?), участь мирного населения и его страдания (под оккупацией ли, в контакте ли с проходящей вражеской армией, в тылу ли, в блокаде или в эвакуации – под гнетом чрезвычайных законов военного времени, или, если угонят, на чужбине?).
То, что Холокост – неотъемлемая часть Второй мировой, в Советском Союзе с его приматом войны Великой Отечественной и синдромом Победы пропагандисты даже не то чтобы отвергали, – они этого не понимали. А если и отвергали, то очень оригинально: это не евреев во рвах убивали, а советских граждан, поэтому – какой же тут Холокост? Холокост советских людей?..
Сейчас, когда геополитически занадобились параллели между актуальным неонацизмом (кстати, вполне себе реальным: если из Бандеры, как и из его фанатов, вынуть их национализм, то ничего, кроме крови, не останется!) и нацизмом историческим, концепцию подлатали и скорректировали. В результате пропагандистски востребованным стал и Холокост, и даже военнопленные с остарбайтерами (эти, правда, чуть-чуть, не слишком).
Но это пропагандистская востребованность, а не историческое осознание. Но именно она нередко решает дело.
Иначе с какого бодуна город Грозный, один из многих сотен тыловых городов с минималистской, кроме нефтедобычи, промышленностью, вдруг в одночасье стал в 2015 году Городом воинской славы России? Настоящие бои на его улицах действительно велись, но несколько позже – в 1999 году, и это скорее уже из разряда военного позора. Уж если так хочется облизывать Кадырова, то не честнее было бы просто переименовать город Грозный в Кадыров-Аул?
Или другой пример – осуждение геноцида армян. Насколько историчен законопроект, вносимый в Госдуму на сто первом году после самого геноцида и… назавтра после того, как Турция сбила российский самолет?!.
Оптика и строение памяти
История войн обречена на множественность интерпретаций и, соответственно, на множественность историографий. У истории любой войны – их всегда априори как минимум две – «от победителей» и «от побежденных», и обе находятся друг с другом в непростых, часто конфликтных отношениях.
К тому же и победители, и побежденные редко встречаются в одиночку, чаще – в коалициях, пусть и переменчивых. И каждый их член после войны будет выстраивать свои отношения друг с другом и с дочерью Мнемозины. Даже если национальные нарративы и национальные историографии (с нелегко, но все же достигнутым внутренним консенсусом) уже имеются, то вместе, друг с другом, они составляют ярко выраженную какофонию.
Уже в этом одном запрограммирован будущий конфликт и война национальных историографий, внутри которых почти неизбежны своя поляризация и свои внутренние разборки. Например, между слугами государственного официоза и сервилизма, с одной стороны, и свободными от него историками, силящимися сохранить свою честь и верность Клио. Обе стороны, конечно, нуждаются в архивном обеспечении, но первая может без него и обойтись: ей достаточно горстки «правильных» (или «правильно» отобранных) источников; главное же для нее – политические установки и мемуары военачальников. Вторая – от архивов зависит и без них буквально задыхается.
Этим войнам памяти часто не хватает не только априорного стремления к фактографической объективности, но и общей культуры и элементарной корректности ведения. Аренами «сражений» оказываются не только такие громоздкие «вещи», как музеи, или громкие как телешоу, но и работа в архивах, программы конференций и страницы публикаций.
«Войны» внутренние – в определенном смысле гражданские – могут быть и погорячее: в СССР, например, за участие в них не на той стороны запросто можно было попасть в ГУЛАГ (при Сталине) или в проработку-ощип (при Хрущеве и Брежневе[1]).
Самое поразительное, что в основе всего этого искрящегося при соприкосновении многообразия – в сущности, одни и те же эмпирические факты: сражения, операции, погода, потери и т. д. В этом как раз и кроется слабенькая надежда – надежда на то, что когда-нибудь те или другие воюющие стороны сверят свою эмпирику и как-то договорятся. Но первейшая для этого предпосылка – почти невыполнимая: открытость и общедоступность всех архивов…
Так как же соотносятся историческая эмпирика и историческая память о ней? Как зеркало и оригинал? Или все просто зависит от оптики – прямизны или кривизны (сфальсифицированности) – зеркала?
Разумеется, память нуждается в структуризации, как минимум в различении исходных ракурсов:
– память жертв, память палачей, память сторонних наблюдателей и свидетелей;
– память индивидуальная и коллективная, локальная и региональная;
– наконец, память честная и лукавая, то есть намеренно – пропагандистски – сфальсифицированная (разновидностью чего является и насильственное – цензурное – умолчание) или, хуже, подмененная (это происходит сейчас с «Пермью-36», где руль перехватили кургиняновские «вохровцы» из «Сути времени»).
Иногда эти агитация и пропаганда настолько не интересуются исторической реальностью, что путают, не моргнув, Украинский фронт с украинскими войсками.
Наконец, борьба может идти и за бренд самого слова «память»: посмотрите, какие разные институции так или иначе схлестнулись в этой борьбе – антисемитское общество «Память», антисталинистское общество «Мемориал», промидовский фонд «Историческая память»!
Все они (кроме разве что «Памяти») особенно значимы постольку, поскольку берут на себя и будничную работу памяти – организацию устных дискуссий (чтений и конференций) и собирание и издание эмпирики: библиографий, баз данных (таких как «Книги Памяти» или различные расстрельные списки), сборников документов и эгодокументов, монографий.