Марко не ответил. Это была правда.
— Вы правы, Марко, — продолжала Вера Спиридоновна. — Я и сама так думаю. Никому бы этого не сказала, а вам скажу. Только стара я уже. Поздно мне…
Она сгорбилась, отошла к окну, облокотилась на подоконник. Под платком задрожали плечи. Учительница плакала. Марко хотел успокоить, утешить ее, но слов не было. Он беспомощно мял в руках картуз. Пересилив волнение, стараясь не смотреть Марку в глаза, Вера Спиридоновна отошла от окна, долго рылась в ящике комода. Достала книжечку без обложки, подала Марку.
— Едете сегодня. Возьмите почитать. Только никому не показывайте. Это запрещенное. Прощайте, Марко. Идите, Я лягу, мне нехорошо.
— Спасибо, — сказал Марко, — спасибо вам, Вера Спиридоновна.
Ему вдруг захотелось попрощаться с нею потеплее, но она, пряча слезы, отвернулась, и Марко вышел.
Через день на плоту, свесив ноги в прозрачную, теплую воду, подставляя солнцу спину, Марко читал:
Во дни фельдфебеля-царя
Капрал Гаврилович Безрукий
Да пьяный унтер Долгорукий
Украйной правили. Добра
Они немало натворили,
Немало в рекруты забрили
Людей сатрапы-унтера.
За спиной скрипел дубком в железной уключине долговязый скупой на слова Оверко. Архип растягивал гармонь и хрипло выводил песню. Ее подхватывали плотовщики со всех плотов, и в отлогих берегах раздавались слова:
Где ты бродишь, моя доля,
Доля горькая моя?
А Марко жадно листал странички, пересохшими от жажды губами шептал:
Как умру, похороните
Меня на кургане,
Посреди степи широкой
Так досталась ему навсегда в собственность старенькая, без начала, без конца, книжечка. Впоследствии Марко узнал от Веры Спиридоновны многое о том, кто написал эти печальные, строгие и правдивые песни, глубоко западающие в душу. Так вошел в жизнь Марка «Кобзарь».
* * *
Летом того же года призвали на военную службу весельчака Архипа, хворого Оверка, Антона, Марка да взяли и старого Кирила Кажана, который считался в бессрочном отпуску. Марко принял призыв как неизбежность. Даже не видно было, чтобы он грустил. Война, бушевавшая за много сотен верст от Дубовки, казалась ему не такой ужасной и безжалостной, какою он вскоре увидал ее. Архип запил, двое суток ходил по селу и в неуверенных руках его вздрагивала гармонь. До хрипоты в горле выводил он унылые солдатские песни. Феклущенко накануне отъезда новобранцев из села позвал их в контору.
— Царю-батюшке служить едете, не подведите, пусть знают враги, какое есть лоцманское племя. Хозяин жалует вам на проводы по рублю.
Марко денег не взял.
— Не пью, — объяснил он Феклущенку.
Управитель подозрительно посмотрел на парня и ткнул его пальцем в лоб.
— Мысли у тебя несоответственные, знаю. Все же выпей — хмелем отобьешь. Н-да, юноша, так-то.
— Я за него возьму, — сказал Архип и положил деньги в карман.
Ночью сидели с Ивгой за господским парком, молча смотрели на чистое синее небо. Там горели мерцающим светом звезды. Ивга, не таясь, плакала. Марко протянул к ней руки. Она припала к нему, и ее тревожное сердце забилось на его груди.
На другой день Дубовка провожала новобранцев. Кирило Кажан долго целовал дочку и, смахивая кулаком слезы, приговаривал:
— Одна ты у меня, одна… Феклущенко обещался, в нужде не оставит…. А вернусь, Бог даст, — заживем.
Он смотрел вокруг жадными глазами, старался все запомнить: и кривую улицу в селе, и покосившиеся хатки, и остроконечную Половецкую могилу, и крепкие яворы над Днепром, — словно прощался со всем этим навек.
Через несколько дней новобранцы, выбритые и одетые в солдатскую форму, сидели в красном товарном вагоне, сжимали в неумелых руках винтовки и смотрели, как пролетали перед глазами полустанки, села, поля. Марко, прижавшись щекою к стене, пахнущей свежей краской, с тревожным вниманием вглядывался в новый для него мир…
* * *
Ивга недолго была одна. Через несколько дней ее позвали на барскую кухню. Домаха внимательно осмотрела девушку и певучим своим голосом сказала:
— Будешь в хозяйстве помогать. Жить будешь тут, — и показала около кухни каморку.
В тот же день Ивга перенесла в барский дом сундучок со своими пожитками. Домаха почти не разговаривала с девушкой и не допускала ее в комнаты, а однажды заглянула к Ивге в каморку и, ласково улыбнувшись, посоветовала:
— Как мать, говорю тебе — барину на глаза не попадайся. Девка ты в самом соку, любому приглянешься, до греха недалеко. А барин у нас такой…
— Что вы, Домна Федоровна, — испуганно воскликнула Ивга и густо покраснела.
Успокоенная, Домаха вышла, оставив девушку в смущении.
Дни проходили, похожие один на другой, засушливые, обдуваемые суховеем. Безоблачное небо смыкалось над селом, над лесом, над полями. Ночью, отворив окно в сад, Ивга в одной сорочке облокачивалась на подоконник. Густой запах наливных хлебов дурманил. В море зеленой листвы играли отблески серебряного месяца. Парк застыл недвижный, молчаливый. Ивга думала об отце и тоска охватывала ее. По щекам скатывались слезы. Она ловила их пересохшими губами. Дождей не было. Тянулось горячее лето.
* * *
Хлеба в полях пожелтели. Во ржи беззаботно стрекотали кузнечики.
Кашпур ходил озабоченный, хмурый. Часами просиживал он в конторе, негнущимися пальцами перебрасывал косточки на счетах. Пот обильно струился по его лицу и терялся в бороде. Феклущенко от жары едва дышал, чмокал губами, как выброшенная на берег рыба.
Данило Петрович большими глотками пил стакан за стаканом хлебный квас. Раздражало все: и жара, и штабели бревен вдоль обмелевшего Днепра, и недостаток в хороших сплавщиках, и глупое, как называл он про себя, письмо от Миколы, который вдруг захотел на войну.
— Дурак, голова садовая, — жаловался Кашпур Феклущенку, — бес его мозги вывернул. Мне наследник нужен, а он смерти голову подставляет. Я самому губернатору, чтоб не брали на войну, взятку давал, а он черт знает что придумал… Для кого все собираю, тружусь, ночи не сплю?
Он послал депешу сыну, чтобы и думать не смел о фронте, звал его в Дубовку.
В конце июля Микола приехал, а на другой день после его приезда вспыхнул лесной пожар. Горела одна из лучших делянок кашпуровских лесов. Высоко в безоблачном небе стояло огненное зарево. Запах горелой древесины и смолы тяжелыми волнами полз над землей, дотекал до имений. От злобы Кашпур кусал губы, заперся у себя и не показывался. Феклущенко ходил на цыпочках по дому, под глазами залегли синяки. Микола томился в комнатах с опущенными шторами, вздыхал. Три дня горели леса, и огонь погас так же внезапно, как и загорелся.
С неделю еще тянулся над пепелищем дым. Кашпур ездил с Миколой смотреть пожарище. Кое-где тлели еще стволы коренастых дубов. Данило Петрович скинул картуз, хотел перекреститься и — махнул рукой.
— Зло причинил мне господь, — сказал не то грустно, не то гневно, — а за что? Сотни тысяч рублей огонь пожрал, — и, отвернувшись от выгоревшего леса, пряча взгляд под густыми бровями, пошел к экипажу. Кони резво помчались. Наклонившись вперед всем корпусом, Кашпур сказал сыну:
— Новое дело задумал, может, и выгорит. Если выйдет по-моему, война много денег мне принесет. Ты, сынок, к работе присматривайся. Кончил свой политехникум и будет. О войне нечего думать! Тебе славу не погонами добывать. Род наш торговый. Рубль славу тебе принесет, вот что!