Среди болот, ериков и озер, блуждая в камышах, потеряв всякую надежду на спасение, метался Омельян Высокос. Всего за день до этого он был спокоен за свою судьбу — нашел пристанище в норе какого-то зверя. Там было тепло и тихо. С небольшого озера веяло приятной прохладой. Харчей, которые взял с собой Омельян, хватило бы на несколько дней. Думал: поищут его казаки, поищут, не найдут — и уедут. А тогда можно будет выбраться отсюда и податься куда-нибудь в другие края. Первую ночь своего бегства Омельян не мог спать. Вытянувшись навзничь в чаще высокого лозняка, видел он над собою звездную синеву, вслушивался в многоголосый шелест камышей. Вдруг что-то теплое перекатилось через него и замерло неподалеку, поблескивая угольками глаз. Омельян оперся на локоть и тотчас порывисто откинулся назад. Волк не сводил с него глаз и рычал, потом недовольно повел головою и завыл тоскливо и протяжно. Замолчал, повернулся и побежал прочь.
Тоска овладела Омельяном. Вооруженные люди гонят его, как волка, рыщут по следу, ища его. Конные и пешие шныряют по всем закоулкам, хлещут нагайками непокорные крестьянские спины. Знает Омельян: поймают его — не будет спасения. Освежуют, как зверя, кинут мясо на потраву собакам. А все потому, что осмелился он, Омельян, поднять руку на барскую землю, поведать людям жгучую правду, которая солью разъедала ему сердце. Где граница гневу людскому, какой плотиной сдержать бурный поток людских воль? Сход сказал ему: «Тебе за старшого идти! Твоя правда — от сердца и загрубелых землистых рук. Это наша правда».
Нет покоя Омельяну. Поднявшись на ноги, он, как загнанный зверь, поводит глазами, силясь рассмотреть что-нибудь в темноте. Ноздри дрожат, пересохшие губы чуть раскрыты. Влажный тростник тянется к его открытой груди, ластится. Вокруг тьма, камышовое море, неизвестность.
Омельян опускается на землю, погружаясь в тяжелую нескончаемую думу. Если б мог — полетел бы над плавнями, сел в лодку и махнул бы через Кайдак, Ненасытец, а потом на тот берег — тогда ищи его! Да нельзя этого сделать. В темной, убогой хате ждет его Устя. Верно, уж все глаза выплакала, отведала брани и нагаек, ей все за него. А под сердцем у ней бьется другая жизнь, жизнь нового человека, зачатая им, Омельяном Высокосом, лоцманом с Кайдацкого порога.
Ночь прошла в этих думах. Ничего утешительного не принесло ни утро, ни долгий-долгий день. В плавнях гремели выстрелы. Пули жужжали в камышах. Крикнула птица, должно быть подбитая пулей. Омельян лежал, чутко прислушиваясь к тому, что делалось вокруг, крепко сцепив зубы. А выстрелы не прекращались. Мелькнула мысль: «Может, пойдут искать в плавни?» Не скоро забылся в тревожном, беспокойном сне.
Среди ночи он проснулся. Было жарко, как в печи. Плотные потоки тепла струились в камышах. Омельян вскочил, задыхаясь от горячего воздуха. В нос ударил горький запах дыма. Над плавнями колыхалась красная кайма огня. С полными ужаса глазами Высокос бросился бежать куда глаза глядят. Он бежал не один. С ним вместе бежали звери, взлетали из-под ног птицы, ползли ужи и гадюки. Ничто не могло задержать их — ни тина, ни озера, ни густая поросль камыша. На минуту беглец остановился, оглянулся, увидел за собой багряную лавину огня и побежал дальше. Но и впереди горели плавни. Тогда Омельян кинулся на волчью тропу. Она пролегала через непролазные дебри, но была надежда: может быть, там нет огня. Сердце трепетало в груди, как птичьи крылья, душу мучила тоска, широко открытый рот с хрипом глотал тяжелый, горячий воздух. Тростник резал руки, куня[3] запорашивала глаза… Это было бессмысленное и страшное бегство.
Огонь охватил плавни со всех сторон. Омельян метался в огненном аду, ища спасения. А владелец имения Русанивский наблюдал через широкое венецианское окно, как над плавнями громоздились подвижные горы пламени. Он улыбался, удовлетворенный своею выдумкой: «Либо погибнет мужик в огне, либо выберется по волчьей тропе и угодит прямо в ловушку».
Из плавней на берег, извиваясь среди озер и речушек, вела тропа, прозванная волчьей. Ходили слухи, что по обе стороны тропы, в камышовых зарослях, водятся дикие кабаны, в дебрях засели волки, и людям путь на тропу был заказан. Потеряв всякую надежду на спасение, Омельян побежал по волчьей тропе. На бегу он увидел, как, ломая тяжелым телом тростник, из зарослей выскочил кабан и с хрюканьем снова скрылся в зелени. Где-то позади завывали волки. Теснило грудь, не хватало воздуха, замирая, стучало сердце. А он все бежал, по колена увязая в тине. Чуть не утонул в озерке, спрятавшемся в камышах, но выбрался и снова побежал, охваченный одним желанием — жить. Вплетая свой голос в крики птиц и зверей, он позвал из темноты и огня с надеждой: «Устина! Устя-я!»
А чуть позднее Омельян бежал от огня, уже ничего не соображая. Сознание вернулось к нему, когда, выскочив из огненного кольца, он увидел затуманенными глазами фигуры казаков и полицейских. Но это продолжалось один миг, ибо он тут же упал лицом на землю, погружая дрожащие пальцы в береговой ил.
В ночь, когда Омельян тонул в огненном море, жена его раньше срока родила мальчика. Рожала она в темной, запущенной крестьянской хате, у порога, на глиняном полу… В окна заглядывала ночь. На горизонте блуждали серые полосы рассвета. Женщина лежала, широко разметав руки. В глубокой тишине раздавался звонкий крик новорожденного.
Омельяна Высокоса арестовали, судили и сослали в Сибирь.
Оправившись после долгой болезни, Устя взяла на руки младенца и пошла искать лучшей доли. Так стал Марко сиротой, и неведомо, судилось ли ему, как мечтал отец, вековать бесстрашным лоцманом на Кайдацком пороге. Шла Устя по тропкам вдоль днепровских берегов, одной рукой опираясь на вязовый посошок, другой прижимая к груди ребенка. Перед ней расстилалась трудная дорога печали и бед. Живою водой днепровской обмывала она сына, отдыхала на зеленых коврах высокой и мягкой травы. За пазухой, связанное в узелок, лежало ее достояние, все, что осталось от продажи хаты, — двадцать рублей пятьдесят семь копеек. Шла Устя в свое родное село, в Дубовку. Случалось идти ночью по незнакомым дорогам, на душе было страшно и неспокойно. А люди в селах, куда она заходила, говорили хмуро:
— Держись, молодка, поближе к Днепру, так вверх и ступай, не заблудишься.
В сумерках вечеров лежал Днепр между зелеными берегами, поблескивая серебряным сиянием волн. Клонились над рекой вербы, мочили косы в холодной воде, и долго еще потом падали с их ветвей большие капли. Словно плакали ветви. Тогда из глаз Усти тоже одна за другой скатывались по исхудалым щекам слезы.
— Где теперь Омельян? Жив ли еще?..
И невольно раскрывались губы, и над Днепром, над лугами звенел молодой женский голос. Каждое слово песни, запечатленное сердечной печалью, катилось по отлогим берегам:
Маленький Марко просыпался на руках у матери, широко раскрытыми глазами смотрел ей в лицо, словно прислушивался к словам песни.
* * *
Лежит Устя, прикованная тяжким недугом к постели, считает ушедшие годы. Прошли они, как талые воды весною. Где начало тому горю — не видно, а конец, верно, в гробу. Поехал Марко за попом. Силится Устя вспомнить свою жизнь. Уставилась в серую стену, будто на ней вся эта жизнь записана. Словно страницы книги перелистывает Устя. Считает свои грехи и вины, чтобы все-все сказать батюшке. Хочется Усте пить. Нестерпимая жажда жжет грудь. Во рту словно суховей прошел, а подняться на ноги сил нет. Лежит, а перед глазами все та же серая стена. Воспоминания теснятся в голове, громоздятся одно на другое, и не знает Устя, что в них главное.
Вот идет она по узенькой тропинке, рядом катит свои холодные воды Днепр, льнут к ногам высокие сочные травы. Полный месяц оглядывает необозримую зёмлю. Идет она тихим, легким шагом, на руках у ней маленький Марко чмокает губками, клонит головенку к груди; чувствует Устя теплоту детского тельца. Вдали, за спиною, гудит Днепр — то бушует вода на порогах. Идет Устя, и конца-краю стежке не видно.