Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Низенький, в драных ботинках человек, в потертом, без козырька, матросском картузе протиснулся в середину круга и заорал на потерпевшего:

— Чего тревогу поднял? А?

Тот перевел дух, вбирая расширенными от отчаяния глазами всю фигуру боцмана, и простонал:

— Обокрали меня, подчистую обобрали…

— Скверное дело, — посочувствовал боцман, вопросительно поглядывая на отходников.

И Марко видел, как опускались глаза и отворачивались головы, словно каждый был виноват. Казалось, боцман сразу же найдет вора. Но боцман только поковырял пальцем в зубах и, сплюнув себе под ноги, с интересом спросил молдаванина:

— А какие у тебя богатства существовали?

— Извольте, скажу: белья пара, сорочка вышитая, праздничная, сапоги на подборах с голенищами в гармошку да денег пятьдесят рублей.

— Вот дурак, — вырвалось у боцмана, — кто же деньги в торбу кладет? Болван.

Он безжалостно махнул рукой и пошел прочь. Народ долго еще не расходился: все сочувствовали обокраденному. Кузьма суетился, перебегая из угла в угол, что-то нашептывая молдаванину на ухо. Тот затих, как побитый, отошел в уголок и сел на грязный пол, подобрав под себя ноги.

Марко стоял в стороне, высунув голову в круглое оконце. Ему жаль было молдаванина. За спиной в трюме стоял гомон. Там уже забыли про женщину, которая ночью родила ребенка. Разговоры шли вокруг кражи. Все покрывал резкий, крикливый голос Кузьмы:

— Валандается всякая шваль, у такой голытьбы последнее забирает. Головы поотрывать таким, да и дело с концом.

А ночью Марко не спал. Было холодно и тоскливо. Прокисший воздух трюма стеснял дыхание. Рядом лежал Петро. За весь день он не произнес ни слова. Вдруг кто-то наступил юноше на ногу. Он вскрикнул и приподнялся. Какая-то фигура, сидевшая на корточках, отшатнулась. Марко узнал Кузьму. Тот погрозил ему пальцем, и Марко увидел, как он положил темный узелок у ног молдаванина, забывшегося в тяжелом сне.

Потом Кузьма поманил Марка пальцем за собой на корму. Тот встал и пошел. Стараясь не смотреть в глаза, Кузьма прохрипел на ухо:

— Гляди, никому ни слова. Голову сверну. А на берег сойдем — свою долю получишь.

Кузьма еще что-то сказал, но слова его потонули в грохоте колес парохода, и Марко вернулся в трюм.

От Хортицы до Дубовки шли пешком. Больше молчали. Кузьма плелся позади, увиливая от разговоров. Молчал и Петро. Видно, присутствие Гладкого связало ему язык.

Марка мучила совесть: почему покорился он требованию Гладкого? Утром молдаванин нашел у своих ног торбу. В ней было все, кроме денег. Молдаванин с убитым видом сел на пол и, по-бабьи причитая, рассказал про нужду, которая ждет его дома. Выходит, Кузьма — жулик, обокрал человека. Марка подмывало подойти к потерпевшему и указать ему на вора, но он перехватывал на себе взгляд Кузьмы. Маленькие бегающие глазки вспыхивали недобрым огоньком.

Теперь Кузьма, как ни в чем не бывало, шел позади, по заросшей лебедою стежке, закинув за плечо узелок, и напевал однотонную, нехитрую чумацкую песню. Петро шагал впереди, широко расставляя ноги, покачиваясь. День был погожий, сияло солнце. Сизые тучки реяли в голубой вышине. В траве шелестел ветер-низовец. Из леса доносилась веселая перекличка птиц. Справа, за стеной камышей, голубел Днепр.

В Варваровке Петро остался у брата, Кузьма и Марко пошли дальше вдвоём. Когда подходили к Дубовке, смеркалось. Кузьма был подобострастен и весел. Шутил и сам хохотал над своими шутками. Марка раздражал его смех. Он ненавидел этого низенького, худощавого человека, который так бесстыдно обокрал бедняка-отходника, бессердечно надул его, а теперь шагает спокойно по вечерней тихой степи, словно ничего не случилось.

Из сумерек вынырнула островерхая Половецкая могила. Часовенка казалась белым пятном.

У кургана Кузьма схватил Марка за рукав:

— Ты у меня гляди. Кому слово скажешь — угощу!..

Марко вскипел. Он не мог вынести угрозы, воровато бегавших глаз и приглушенного дыхания над ухом.

Выпрямившись и откинув голову назад, он крикнул прямо в лицо Кузьме:

— Вор! Вор ты!

В тишине вечерней степи его голос прозвучал сильно и звучно.

Кузьма схватил Марка за плечи, пытаясь повалить на землю, но тот, собрав всю свою силу, ударил противника в грудь, и плотовщик, вскрикнув, упал на спину. Туго набитая торба за плечами глухо ударилась об утоптанную дорогу. Марко быстро пошел прочь. Он не боялся Кузьмы, чувствуя себя в этот миг сильнее его. Где-то в глубине души рождалась гордость за свой поступок: это была месть за молдаванина. А впереди уже забелели хаты. Марко спустился в овраг, темный и глубокий, поросший репейником и пасленом, и выпрыгнул из него на тропку, упиравшуюся в ворота саливонова двора.

* * *

Понедельник, выдался ветреный и хмурый. Ивга сидела у окна в комнате учительницы. Вера Спиридоновна, склонившись над книжкой и придерживая пальцами очки, читала. Ее хрипловатый голос уносил Ивгу на своих бархатных волнах. Девушка не замечала уже ни убогого двора, ни серого трухлявого палисадника. Мысли ее блуждали в далеких краях. Учительница с любовью посматривала на замечтавшуюся девушку. Одинокая женщина нашла в Ивге младшего друга, которому можно было доверить печаль и радость, передать свои немудреные и не очень совершенные познания о мире и человеческом обществе. Сама Вера Спиридоновна Дукельская прошла несложный, но трудный путь еще до Дубовки. Дубовская школа и сами дубовчане были, возможно, счастливым завершением этого пути, полного препятствий и невзгод. В большом мире, умещавшемся на голубом глобусе, не было у Дукельской ни одной живой души. Четвертый десяток уже подходил к концу, а она так и не узнала счастья, теплоты, любви. Все это было уже недоступно ей. Иногда она вспоминала прошлое.

Вот девушка в белом платье идет густым лесом, опершись на сильную руку юноши в студенческой форме. Он говорит уверенно, с подъемом, и слова его глубоко западают ей в душу. Это было начало любви, начало счастья.

Потом, в темную ночь, настороженно пробираясь через переулки и проходные дворы, она несла под сердцем пакеты прокламаций, стучала в темное окошко фабричного здания на окраине, четко бросала пароль и, услышав отзыв, непослушными пальцами расстегивала пальто, передавала листовки в чьи-то загрубевшие руки. И бежала обратно, озираясь — не следят ли за ней, а сердце радовалось, пело и колотилось в груди… Он держал ее руки в своих. Говорил о любви, о той любви, которая не мешает бороться, а только вдохновляет на борьбу. Показывал на задымленные фабричными трубами горизонты, на глухую, молчаливую фабричную окраину, и Вера слушала, словно пила из его уст терпкое столетнее вино. А когда он уходил, становилось пусто.

Вере не терпелось дождаться поры, когда она сможет где-нибудь в глуши, среди степи и лесов, среди сеятелей хлеба, свить себе ласточкино гнездышко и тоже сеять, сеять мудрость, рядом с ним, со своим гордым соколом. Ласточка и сокол. Она поверяла ему эти девичьи мечты. Он смеялся и говорил:

— Пустяки. Борьба — это не гнездышко среди степей и лесов. Сеять слово — значит быть готовым на все: на смерть, на виселицу, кипеть, гореть.

А через месяц он уехал — партия послала его в южный промышленный город, — и Вера осталась одна. Он уверял, что скоро вернется, но сердце разъедала тоска. Предчувствие оправдалось. Он не вернулся. Только через несколько лет Вера узнала: его казнили; где-то в глухих сибирских завьюженных краях палач затянул на его крепкой, загорелой шее петлю. И тогда жизнь Дукельской сломалась и покатилась под откос. А она удивительно спокойно, почти равнодушно покорялась судьбе. В Дубовке задержалась дольше всего. «Верно, тут и конец придет», — думалось порой. Жила при школе. Учила добросовестно, от всей души. Дети любили и слушались ее. Инспектора приезжали редко, все одобряли, но учительницу не любили. В выводах все было гладко, а про себя решали: «Нигилистка».

Ивга ворвалась в ее жизнь как солнечный луч, как свежий ветер весны, влетевший в открытую форточку.

21
{"b":"559325","o":1}