Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

МОЛЧАНИЕ В ПРЕДБАННИКЕ

Было культурно:

На стенах в хрустальном свете лоснились портреты пожилых поэтов древности в чалмах и без. Под одним из них белела цитата из восточной мудрости:

«Мойте ноги чаще,

Руки будут чище».

Философ Мажит остывал над картонной шахматной доской. Он сидел на мраморной лавке, скрестив белые, безволосые ноги. Живот наплывал на колени, а в золотой лысине отражалась чалма с ближайшего портрета.

Чуть поодаль в той же позе над другой доской нависал завбазой Осими, тоже, по странному совпадению, плешивый, как волхв. Но кожу имел потемнее (от бесконечных ночных пожаров, освещавших его производственную биографию).

Оба решали задачу местного шахматного композитора В. Пака из позавчерашнего номера «Вечерки».

Мудреную задачу сочинил композитор Пак: Осими и Мажит в который раз заново переставляли фигуры.

Глядя на каждого из них в отдельности, любой наблюдатель вспомнил бы античных отшельников.

Платаны в рощах Ак Адема,

в тени платанов на траве Платон,

родитель академий,

играет соло на трубе…

И было в них что-то еще от борцов с эллинизмом. Две плеши, как две тонзуры черносвященников блесканьем скрывали мрачные монастыри угловатых черепов, в которых бродили тихие мысли-монахи. Инокомысли. Они требовали выраженья только молчаньем. Что толку в мирских словопрениях. Сколько ни говори: «Кант», «Кант»— ки­шлак — не превратится в Самарканд.

Если бы кто-то глянул на часы, то ему увиделось бы — стрелки показывали историческое время. Именно в эти мгновенья Тарелка начала медленно смещаться в неизвестном направлении и прошла над крышей бани, рассыпая сияние.

Пожара не случилось, даже иней на окнах не поплавился. Решили, что прошла автомашина.

Исследователь вышел из душевой с удовольствием во всем большом теле. Степенно промокнулся двумя казенными простынями, не спеша вынул из балетки газетный сверток, поднес к лицу, жмурясь, втянул запах типографской краски, Зашуршало, зашумело, зазвенело. Так петь под руками может только свежая газета. Он разворачивал хрустящий сверток, словно тугой капустный вилок. О, белое байковое белье после бани! Облачаясь в ласковую рубаху, он погружался в облака думы: «Давайте разберемся в наших пеленках. В чем же, конкретно, смысл жизни? Если все ответы заложить в ЭВМ, то общий знаменатель будет выглядеть скушно, сухо, тепло, приятно».

Какое чудо мягкие, облегающие кальсоны! Он ушел раньше, и потому другие мысли его не успели посетить. Имя этого счастливца так и осталось неизвестным. Как и других, кого сияние с Тарелки лишь задело, но не проникло в них. Это прикосновение не успело усовершенствовать нас, как представителей человеческого Вида, но что-то прибавило. Лучи, словно целебные иглы, тронули давно заглохшие точки сознания, пощекотали, слегка раздражили.

Задерживался массажист. Упустил оппонента и страдал: хотел доспорить на улице, но что-то не пускало. Он слонялся по тихому помещению, заглядывал под предметы, за портреты, даже реликвию потревожил — старый фонарь системы «Летучая мышь», висящий на бронзовом гвозде у выхода. Потом стыл у двери, и фонарь значился над его правым плечом, как кувшин горянки, пришедшей к роднику, который внезапно иссяк.

Он смотрел на завбазой и на философа, ловил их взгляды, и кто хотел, мог бы увидеть в его глазах мрачную зарницу мифа об угольке, унесенном из костра Олимпа:

«Товарищи!
Признаться, надоели
мне исторические параллели,
Хватит о звездах —
поговорим о земле.
Завбазой, спаливший склад,—
не Герострат,
но обычный растратчик:
прославиться он не хотел,
когда поджигал.
Украли мою заграничную
зажигалку.
Кто? Отвечу —
не Прометей,
а примитивный жиган.
Поймите, заблудшие!
Чтоб доброта умножалась,
в тьму невежества
с фонарем Диогена идите,
я верю, преступники,
это не кража,
а шалость,
возьмите бесценный фонарь,
зажигалку верните!»

Но их приемники были настроены на другую волну. Мы тратим, растрачиваем мощь своих передатчиков, но, верю, не напрасно. Пусть не рядом, пусть не сейчас, а где-то и когда-нибудь мощный импульс, посланный во время и в пространство гением, заставит вспыхнуть зеленый глазок в чьем-то сознании. И может быть, кто-нибудь раскается в содеянном и возвратит миру украденные надежды и восстановит нарушенные ценности, Потери учат нас терпению.

Массажист громко плюнул на мраморный пол и ушел.

…В полутемной котельной распивали белую под винегрет и минтай. Плотник отмечал день своего рождения. Дежурный электрик подарил ему кусок электрокабеля в несколько колец. Сантехник пообещал отвинтить финский кран в греческом зале. Багровые блики из топки освещали выразительные лица. Гудело пламя, смягчая звон плясовой. Плотник сбацал и неожиданно спел:

Увидал вчерась девицу

типа: вини, види, вици.

В переводе на латынь —

ухватил за ягодицу.

Никого это не удивило, хотя плотник никогда не пел, и, вообще, отличался мрачностью. Плясал и пел тот, кому предопределено было произвести главные мысли в диспуте о вращении.

…Осими сдался. Философ впервые думал напряженно.

Если бы волхвы заглянули в последнюю полосу газеты, оставленной исследователем, то в самом низу, рядом с некрологом, могли бы прочесть объявление: «Внимание решателей шахматных задач. В задаче В. Пака „Мат в два хода“ допущены опечатки. Пропущены: черная ладья на поле е8 и белый конь на поле с5 . Присланные ответы будут считаться недействительными».

Зачем спорить, если мы никогда не разрешим тысячелетних проблем: в задачах наших пропущены какие-то фигуры.

Вышли на улицу. Стояла тихая, морозная ночь. В небе, покачиваясь, уплывал пульсирующий огонь. Разговорились.

— Луна,— неуверенно предположил зав. горелой базой. Он боялся огня и тянулся к нему.

— Солнце,— подумал философ.

И в эту минуту из котельной выбрался Некто в ушанке, в скрипучих пимах. Из кармана пальто сияло горлышко 0,75, обозначая светлую ночь. Из-под полы упруго блистал конец медного кабеля, намотанного вокруг тела.

— Прохожий, луна или солнце?— спросил кто-то. Некто глянул с усилием.

— Кто его знает… Мы здесь недавно… Откачнулся и пошел, и потопал к далекому дому, к близкой его сердцу Марьяне. Он не врал: тридцать три года — разве это давно? Тридцать три тоста прогремело сегодня под сводами котельной. Сейчас, вроде бы, стояла зима. И он шел по настоящему снегу к жене Марьяне.

Осими зачарованно смотрел на догорающий огонь.

Философ провожал Прохожего плотным, многозначительным взглядом.

Кроме них, Плотника увидел экстра-гомо свыше. И проник в него взором.

ВСЯ ЖИЗНЬ ПРОМЕЛЬКНУЛА

I
И Некто в эту ночь почувствовал ожог.
Бессвязно бормоча, зигзагом шел,
шагал хрустящим звонким переулком.
В полупустой бутылке нежно булькало.
И лезло под пимы сверканье снега.
Вструбила яростно сморканья медь.
Взгляд свыше пробудил в нем человека,
сверх данного на четверть иль на треть:
знать, не-на-кого было посмотреть.
Задел какой-то в мозге ареал
(вы думаете, Некто просиял?),
проснулись клетки в левом полушарии,
рельеф чуть изменился, посложнел —
представьте, по заброшенной лыжне
прошлись груженые аэросани.
(Вы думаете, Некто стал мрачнее?).
Почувствовал: луна на хладном небе
заныла, как простуженная почка.
Хотел ругнуться, будто ухнуть в бочку,
но слово, что готово было зычно
обдать гортань, вдруг стало пресно,
пусто,
не тяжелит,
и он косноязычно
взмолился, глядя ввысь: «О, Заратустра».
И грудились, утробились предметы,
кишели в чреве памяти приметы,
штакетник зубчатый, икнув, напомнил
о полднике и, стало быть, обеде,
и все, над чем не думалось, он понял,
а горлом поднимался стон Рыгведы.
Отнес ладонь подальше от забора,
увидел на занозе блеск огня —
скалистый горизонт,
блеснула шпора,
вонзаясь в бок угорского коня,
пыль вспыхнула,
дороги закружились,
таранены плечом врата собора,
монахини молились, шеей жилясь
Урук стостенный… Карфаген… Гоморра…
Он сознавал; греховностью согрета
сияющая тьма небесной тайны;
освобождаясь враз
от винегрета,
«Столичной» и пол-порции минтая,
картины исторгал, воспоминая.
К чему бы это?— мгла летела злая
на белые отроги Гималаев.
«Начало веры, стало быть, в
качании
от бога к богу,
к чаянью от чаянья».
Льдом засекречена
река Талас,
вторгался луч в извилины
Сеита,
речь мыслей тех
ему передалась,
и выходила странная сюита.
Рефлекс качания туда-сюда,
стремление и отступ —
жизнь волны,
о волны громко плещутся суда,
и волны о борта стучать вольны.
В предчувствии конца или начала
Начало наше океан качало.
Гудит в ночах натруженная память,
приходим в сны свои —
в овраги падать,
на дно объемов.
На каком же дне
очнешься ты в своем последнем сне?
Все корабли уходят в даль —
вернуться
в родную заводь,
в Поти иль Марсель.
Начало — отрицательная цель,
но прежде чем в пространства окунуться
осознавай реальное «отсель».
Пусть это для движения — немного.
Куда? Не знаю,
Ясно — от порога
несу себя через миры в отшель,
но это не блужданья, а дорога,
когда есть отрицательная цель —
хотя бы дом, в котором спит Марьяна.
Прийти туда попозже — значит, рано.
Во времени бродяжа от пространства,
в самом себе не прекращайте странствий.
…На дне морей мы видели кораллы,
рубиновые, розовые тени
такого изощренного плетенья!
Миг совершенства кальция!
Играли
обломками кораллов крабы. Ждали?
И в генопамяти взалели шрамы.
Стеклянные аспидии сияли,
лангусты проплывали голубые.
Ковчега днище надо мной зияло
дырой в поверхности воды. Забыли?
Суставы генопамяти заныли.
Надежда особи — стать воплощением вида,
в короткий срок, отпущенный тебе,
прибавить срок предписанной судьбе,
вбить в камень бытия пылинки быта.
В мгновение прожить тысячелетья —
измыслить круг,
изобрести телегу,
открыть полено,
выплавить железо,
вместить свое дыхание в жалейку.
На острова уйти дорийским греком,
брать в теплых водах рыбу на острогу,
землицу, тверже грецкого ореха,
соша, мотыжа, испытать мороку.
…И отдохнуть
в зашрамленном сардаре
из тигросердой армии царь-дария,
топтать посевы полбы, рыбаков
дорийских
делать жертвами богов
арийских.
Буранить Гунном в волчьем парике[8],
бродить Варягом в долбне по Оке,
оттаивать в бревенчатой парилке,
пить жидкий лесс в бухарском арыке
и утираться рукавом
в Париже,
Дубиной нибелунжить в борах Дании,
Мечом хлестать по горлам на ристании,
промазать и глубокий след на камне
оставить навсегда—
Футарки[9] старые.
На влажной глине из долины тигра
тростинкой вывести Черту и Угол —
знак Рода.
Во вселенной станет тихо,
(так тихо, что можно услышать,
как Саваоф, бормоча проклятия,
торопливо долепливает своих кукол.)
…Я отдыхаю
в образе Цай Луня —
варю очесы льна, отходы шелка,
добавив планки тутового луба,
с непонятыми текстами Ашоки,
и дэвов отпугнув словами мага,
смесь нежно отцедив
в квадратной сетке,
сушу листы меж сукнами в беседке,
чтоб солнце не попортило
Бумагу.
Я погружал в себя за томом том,
тонул в энциклопедиях Ни-Женя,
выныривал, хватая небо ртом,
и снова уходил на погруженье.
Вконец устав от шелкового трепа,
сопротивляясь дремоте вином,
я отдыхал в седле:
сманили тропы,
во трюме коньем пробирался в Трою,
на скакуне взлетал на Парфенон,
Не прочно прошлое,
былое рушит миг.
Нет мира в мифах,
проникает в них
биение непрожитого часа.
Зачем нам вечность?
Наша цель промчаться,
не понимая, что значенье счастья
не в глубине, а в грохоте
сейчастья.
Татарю в Киеве, нечинствую в Китае,
бью пиками крестовых королей!
Но образ Вида, надо мной витая,
бубнит, что козыри ему видней —
он снова намечает на червей.
Кулак медлительный, как черепаха,
подносит Вид к моей ноздре —
чем пахнет?
Я ребрами вдыхаю запах тленный
могущества,
и слышу — во вселенной
над вьюгами моих священных битв,
капелью мартовской светло звенит
победоносное многоголосье
моих всечеловеческих обид.
Дар жизни есть способность
к имитации,
менять цвета, угадывать момент
начала ритма бешеных мутаций?
Пройдя от кроманьонца
к Комитасу,
отдаться полно гену и под медь
взобраться бронзою на постамент?
Жизнь положить набором цифр
на камень?
Ладонью растопыренной впечатать
все радости, надежды и печали
от до до до
в одной цифирной гамме?
Не отвлеки меня от жизни мрамор,
мой взгляд бреди до музыки и срама,
начало До и окончанье До,
но между ними,
от дыханья прана.
II
…И Некто от забора откатился,
встал на ноги,
лунища меднотазно,
свет излила над Темзой и над Тиссой,
на купол Тадж-Махала
и угасла.
Иссякла, уплыла, не осветила,
как Некто по фамилии Утилов,
по имени Сеит, принявши снова,
к жене стучался ровно в полшестого.
И голосом заметно посвежевшим,
и тембром, волновавшим груди женщин,
сквозь дермантин обшивки голосил:
«Вставай, подруга, уже солнце всходит,
оно восстало над песками Гоби,
гася собой огни ночных светил».
Над шапкой нимбом голубел этил.
В тот получас
жена его, Марьяна,
дебелая, как светлая чинара,
отбросив одеяло,
грубо, рьяно
от духоты безгрешно зачинала.
(Взметает снег разогнутая ель.
На небе, как медвежая улыбка,
блик солнца намекает на апрель.
Да совершится жаркая ошибка!
Истают додекаэдры снегов,
разрушатся морозные структуры!
С последним тактом
зимнего ноктюрна
влетают в пашни зерна иегов.)
— Так. Видно, не откроет,— он достойно
гнев справедливый загоняет в стойло,
идет в ослиный хлев,
ложится в ясли,
расслабил кабель, натянул попону,
но перед этим допивает пойло,
не поняв,
счастлив он или несчастлив.
III
Пока наш Саваоф считает ребра
у негодующего иш-Адама,
свое начало отыскать попробуй,
Сеит Утилов, во владеньях Брамы.
Ты отдохни от нас в лесах индийских,
на листьях пальмовых строчи эдикты
от имени влюбленного Ашоки.
Взгляд Якши ощути —
прими ожоги.
Ту мраморную Якши-Афродиту
что совратительней жены Эдипа,
тропическими влажными ночами,
стыдясь начально, предавай качанию.
…Света шатались, колебались тени,
о, нет, метались ломанно,
шарахались,
в экраны камня лунного влетели —
застыли в стенах
храма Каджурахо.
Я узнаю себя в тех барельефах —
в кораллоликой Радхе, что согрета
объятием моим граниточленным,
я узнаю себя в великолепной
асане Кришны —
в мудрости секрета,
в котором скрыто мужество ответа:
миры в соединении
нетленны.
Объятьем резко перепутав стороны
в неверном, переменчивом просторе,
не разделяя нас на Я и Ты,
мы складываем механизм истории
из рычагов таких
ай-яй простых.
Телами нашими прозрета мысль:
начало — Мы,
пока не позабыто,
ищи в таблице умноженья Вида,
но не себя —
Нас ощутить стремись.
В Нас чувством погружайся, как в былое,
где хронологии равны нулю,
там отношеньем Кришана и Хлои
(а если проще — Яблока и Хвои)
Марьяны любопытство утоли.
Явлю в неисторическом порядке
простейшее, что особи приснилось —
коснулся телом Дафнис
взгляда Радхи,
и молоко в ее груди проснулось.
«Ромео жмет Зухру, Таир Жульету,
Атилла Дульсинею и так далее»,—
бубнит Сеит Отеллов. Или это
проснулся дух ревнивого идальго?
В любви неправедных поступков несть,
оценками не охлаждайте пыла,
в Нас все оправдано резоном «было»,
не судят прошлое, подсудно «есть».
Великое сознание бесстыдно,
смущения и скромности не знает —
бессильна перед жаждою пустыня,
любая цитадель уступит знамени.
Осатанелость львиная невинна,
когда по-человечески наивна,
ведь жизнь мы несознательно творим
не для себя,
да и грешим
для Вида.
Чтоб выжил Вид, окреп,
все превозмог
и приспособился
к пустому космосу,
мильярды особей глотают смог,
хватаются за сердце с хрипом:
«Господи!..»
Талантлив Дарий, разрежавший свет
клинками эволюции. И Дарвин
скажу тебе, Марьяна, не бездарен.
Но Вид — великий человековед.
Чума, холера, гибель атлантид,
и вавилонские столпотворенья,
гастриты, голоды и ожиренья,
война и геноцид —
все это Вид.
Вид — наш палач, хоть с виду —
Аполлон,
мы все — иллюзия,
реальность — он,
он — цель развития,
а мы — процесс,
но мы живем, не думая про цель.
Бог именами разными сокрыт
(христос, аллах, вий, вельзевул, давид,
овидий, вишна, перевертыш — див…) —
Но истинное имя бога — Вид.
И этот господь — Бок,
единый, правый,
правее правды,
судия для нас,
строка вползает под десницу права —
в сень остроплечих крыльев птицы.
Душа моя распята на распутье:
пойдешь налево —-
только ли коня?
Для равновесия,
дав назначенье в судьи,
мой Вид преступником
избрал меня.
Коня ль жалеть! Пешком пойду,
не лепо ль!
толпятся буквы вправо,
только Я…
Шагнул.
И господь Бок,
единый, левый,
левее левды —
тот же судия.
На шуйце восседает остроглаз
двуглавый Фас,
Плевать на Вид, когда Душа
болит,
когда тебя предчувствие томит.
Я так скажу: Усто, учитель, тиче,
без Вас небесный купол обесптичен,
но, право, одноцветен,
неглубок
в сознанье отпечатанный лубок —
мир однобогий
недиалектичен.
Крест — самый точный символ
божества:
единство достигается борьбою,
два чёрта (две черты),
иуды два,
схватившись в споре,
возрождают бога.
Мы потому придумали вас, Крест,
что единицы во как надоели,
Крест — всенаправлен —
на восток и вест,
на норд, где пальмы,
и на юг, где ели.
Дей воскресение!
Две сатаны,
для дела этого вполне годны,
Когда темно, тепло,
когда одни,
как мы с Марьяной
перед выходным.
А представляю, если бы два бога,
сошлись в объятьи.
Скажем, два креста,
то воссияла б цвета голубого
ершистая шумерская
звезда —
восьмилучевый знак Иштор-Венеры,
праобразец фигового листа,
колючий символ самой
первой эры
и ревности — моей последней веры.
Взойди, звезда, над ложем
заблистай,
Усмешкой превращай великих
в малых,
слезой возвысь, прощеньем
прокляни,
качай нас в люльке своего вниманья,
сверкни и отвернись,
опять взгляни!
Мы откачнемся от тебя, прихлынем
(«стремление и отступ —
жизнь волны»),
сердца пустеют и опять полны
тобой.
Так было впредь,
пусть будет ныне.
В скрещенья, как в беспамятство,
ныряя,
слова ломая выдыханья грузом,
стальными струнами
звук изнуряя,
калеча эпос карандашным хрустом,
я сочинял души своей порядок.
Все осознав, пришел к тебе, Марьяна.
Начало всех начал — ты, Матерь —
Дева!
Сплавляя щедро в жарком тигле
чрева
гордыни,
горечь сатанинских рас,
всю щедрость Вида воплощаешь в нас.
Назначенная
превращать в материю
метели мыслей
и надежд смятения,
сотворена не из ребра —
из сердца,
мир старости ты превращаешь в детство.
Все — кто явился в жизнь —
тобою избран,
испытан сладостью твоей и болью,
все — кто входил в дворцы, пещеры, избы,
под кровом жил, валялся под забором,
бывал от счастья и от водки пьяным,
все мы сотворены твоей любовью,
тебя опять мы избираем богом,
о, женщина!
И, в частности, Марьяна.
Но мир не однобог. Давай договоримся,
мужчина тоже бог
(и в частности, Сеит) —
Бог — имя собирательное, в принципе:
Жена и муж есть Бог!
Мир и на том стоит.
Жена, я — для тебя,
как Солнце — для Земли,
я — время, уплотненное в ту плазму,
что камень превращает
в горсть золы
и зелень ласково дарует глазу.
То в честь мою звучали гимны-оды,
и в гору вечности
твои катились годы.
Отталкивай, жена, и приближай,
дари неволю, раздавай свободу.
Эй, ты, с Лучом
на плоском дирижабле,
заканчивай обзор, пиши в скрижаль:
«В морозы и в любую непогоду
Сеит был глиной пламенной
ей,
Богу.
Был предан ей, был предан ею. Жаль».
IV
И вышло солнце, осветило сад,
Марьяна выглянула: двор проверила,
И от святого духа дом проветрила.
(Дух был в пальто до пят,
испуган и усат).
Она, накинув шаль, вплывает в хлев,
здесь дух другой стоит —
так пахнет снами,
так пахнет палою листвой
с дерев
познания,
гниющими плодами.
Супруг на терниях ослиных спал,
над яслями вздымался пар дыханья,
он инеем сурово украшал
сукно попоны и другие ткани.
Раскаянье толкнуло ее в грудь,
муж-плотник тяжело дышал,
как Авель:
змеей вкруг стана не давал вздохнуть
прихваченный с работы медный кабель,
— Не изменя,— сквозь сон шептал Сеит,—
не изменяйте мир, оставьте днесь,
земля вращается, но мир пущай
стоит,
каким он был
и, слава богу, есть.
И чувствуя: в ней что-то происходит,
Марьяна увидала на стене,
как раз над яслями,
под самым сводом
Черту и Угол.
То игра теней
явила ей одной
знаменье Ода.
Сеит, прости, она родит Урода,
которого мы ждем
с начала дней.
вернуться

8

П а р и к — меховая шапка (ред.).

вернуться

9

Ф у т а р к — название древнескандинавского рунического алфавита (ред.).

7
{"b":"559315","o":1}