ПРЕСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ Будь на белом снегу беззащитен, о человек! I Итак, он стал ее короткой тенью. Вождь племени ишкуз ронял свое широкое лицо перед Шамхат. Напомним с ужасом ее проступки. Она была подстилкой жрецов и служителей храма Ишторе. Пока мужественные воины не разогнали их по щелям, она доставалась ученикам письма, звездочетам и почитателям печени. А теперь они, более чем презренные, хихикали, тыкали острыми бороденками в сутулую спину храбрейшего в битвах Дулата, которому было поручено ханом гнать караваны с добром к хижине девки Шамхат. Угрюмый Дулат, отягченный своею тайной, валил перед ней горы сокровищ, добываемых из тюков эллинских и минских купцов, изловленных на дорогах благословенной Ассирии. Этого богатства было бы трижды достаточно, чтобы осчастливить саму богиню страсти Ишторе, обладающую шеей, грудью и станом, наделенную ягодицами, несравненно белее хищными, чем шестьдесят задов, подобных заду девки, имя которой рядом с именем богини произносить неподобно. Чем же она покорила вождя Ишпака? Если ты поэт, не отвечай на этот страшный вопрос! Лучше посмотри, как раздает она бородатым нищим дары его! Чаши из бирюзы и хрусталя, высокие сосуды из нефрита, светильники и зеркала в футлярах, и оловянные кувшины с ароматом для умащения грудей и паха. Но что важнее для потомков описать — блеск утвари или волненье твари? Утрами травы утопают в росах, запомним блеск вопросов и ответов, забудем описания предметов, ударь в таблицу, письменная трость. Запечатли решение поэта. Отбросим многое, лишь редкий случай мы доведем до будущего слуха. Клянусь, достоин хан упоминанья, поступками он обратил вниманье потомков. Тот найдет табличек груду, рассказ мой восхитительный и грустный другим пусть перескажет словом грубым, ибо дословно им не повторить мой слог, достойный погребенья в небе. Подвергни испытанию свое умение читать чужие судьбы. Мужайся, о читатель, я хочу не справиться с бушующим волненьем. Мы начинаем медленный рассказ о том, как страсть вождя, став вожделеньем, губительно на Скифии сказалась. II Но прежде чем великое сказать, считаю я бессовестным скрывать к писателям порочным отношенье. Не будем подражать писателям иным, что, в клочья разорвав дары Ишпака, стыд наглого вранья в лохмотьях косноречья скрывают, златолюбцы. Пусть же обрушатся таблицы книг, испорченных их толстыми рунами. Чем они лучше юношей иных, свой тучный круп мужчинам отдающих? Таков поэт по имени Котэн, который посвятил себя раззору казны Ишпака. И немало тем прекрасных он испортил. — О собака!.. . . . . . . . . . — Ты слышишь, о читатель? Помешай писателям иным исторгнуть лай по адресу вершителя стихов, я мог бы им сказать в лицо: "О свиньи!" Но уваженье к слову меня держит. III Хан себя изгонял отовсюду со злобой. Потеряв, находил он себя на базарах, у рыбных лотков и на крышах слепых звездочетов, он себя избегал, и все чаще встречались ему на дорогах терзаний египтяне в сандалиях пальмовых, иудеи в хламидах, волосатые эллины и селавики с горазами. Он глядел на себя их глазами и поражался совершенству их зрения. И узнавался, радовался реже и делал то, чего не думал прежде. Те мысли, что проснулись в нем однажды, спать не хотели, требовали пищи, он их кормил — он стал добрее к нищим, и мысли, обнаглев, камнями в череп били. Он видел их, глухих, горбатых, грязных. Крикливых в будни, молчаливых в праздник, они его преследовали стадом, камнями золотыми в череп били. И выхода не находили. Дулата бросил он на поиск мудрых. IV В те знойные дни на базарах Арема боролись два мозга — индей А-брахм, худой голенастый философ, седой без седин старик, но еще не мужчина. Когда он молчал, достигая глубин отрешения, кости его покрывались морщинами мысли, плоть очищал он до белизны алебастра, силой сосредоточения опустошался, был, как сосуд, свободный от искушений бессонных, когда он входил в состояние мысли, базар умолкал, потрясенный внезапным сознанием истины. Иудей Брахм-А, что правил восточным базаром, трапезы не знал, но был вдохновенен телом, питаясь идеей всевышней. Взгляд, утомленный грустным виденьем тела индея, на нем отдыхал. Он призывал не в себя уходить, а в пустыню, чтоб там добывать себе скудную пищу, у хищных зверей вырывая, и воду не в реках обильных черпать, а колодцы в песках вырывая. Под солнцем палящим часами стоял, отводя виноградные кисти, и базар умолкал, потрясенный внезапным сознанием истин. V Дулат приволок обоих и бросил их под ноги хану. Мученики поднимались и чаши с вином не взяли. Темнеет в фиалах чай, шипит молоко кобылье, на плоских каменных блюдах финики и миндаль. Навес на столбах давал квадратную тень, в квадрате на темном ковре восседал он. А мученики на солнце в пыли по колена стояли… — Войдите в тень, эй, мудрые. Плодов земли отведав, во мрак зарею утренней внесите свет ответов. О высшие создания, советуйте — что делать? Жрецы Базаров — знания великие пределы. Я раньше брал советы, теперь их покупаю, я золотым обедом умнейших угощаю, под небом рта пусть реют крылатые слова, мои ладони греет алмазная халва. Закон: на ханском тое любой, кто запоет, за слово золотое ртом золото берет и унесет с собою, что поместилось в рот. На этом ярком блюде не финик и миндаль, глядите шире, люди,— здесь слитки и янтарь, найдутся в этом плове алмазы и рубин. Ну, золотое слово, исторгнись из глубин! VI Хан хриплым шепотом назвал тему. Дулат отвернулся. Стража, опустив распаренные ноги в живой холод ручья, потягивала кумыс и негромко переговаривалась. Индей впал в задумчивость. Он уже, по обыкновению, не замечал, как руки его обвивают ползучие растения, а вокруг ног вырастают муравейники. Он на глазах ушел от чувств, впал в совершенство, не стройностью телес, а красотой морали он истязал взгляд стражи, опустившей оцепенело чаши с кумысом. В не знающую времени свободу всецело погрузясь, А-брахм думал о бренности людских существований, о мелочности чувственных желаний, и о ничтожестве своего рта. Он сожалел, что ум не развивает, на превращает полость рта в пещеру, что он извел стоическим молчаньем за долгие года немых стояний свой бедный рот, в котором редкий гость — сухая корка, тесен, словно джунгли, туда и палец не засунешь тонкий, не то что полную алмазов горсть. О нищий рот, покрытый паутиной, не то, что иссушающая пасть пустынного пророка-иудея. А иудей стоял и закипал и щупал языком сухое нёбо, нависшее, как костяная туча, язык ворочался в щели и мучал такими мыслями святого Брахм-А: "Несправедлив единый бог! Глаз мал, но он вмещает целый мир, шакал! узорчато сверкающее блюдо, громадного индея и верблюдов, сосущих мед у яркого ручья. И слуху дал вместилище такое, что помещает дальний звон металла, плеск, шорох струй и хлюпанье ослов, сосущих мед у громкого ручья, и скрежет дум индейского столпа, неизбранного богом и людьми. О бог единый, слух и глаз возьми, но дай мне пасть, не крокодилью, боже, не львиную, пожалуйста, побольше, такую, как у этого индея. Я бросил бы ужасную затею торчать в жару на площадях базарных, и звать в пустыни гнусные бездарных торговцев снедью. Я купил бы сад, растил детей — счастливых иудеев, не презирал бы я ни скифов, ни индеев, сидел бы, ноги окунув в ручей, и пил бы мед твоих пустых речей. О бог единый, сделай меня добрым". …И крылья изо ртов рванулись двух. в зубах застряли, вышел только дух, напрасно хан свой слух напряг, как лук, стрела вниманья поразила пух. Поднялся хан. — Дулат, насыть их взор, слух, память и мечтанья этим звоном. Пусть жрут, подавятся жрецы. Эй, вон их! Мудрец, не давший драгоценность, — вор! Уйдите в мысли!.. В защиту мудрых Ничтожный пишущий скажет несколько слов: Нет выгоды поэтам, философам, жрецам! Мы даром проливаем на состязаньях пот. Увы, слова огромны, да не огромен рот. Но хуже (это чаще!), когда — наоборот. VII Молчанье его окружало, ему угрожало молчанье. Хан слушать его не хотел (мы имеем в виду Дулата). Он слушать их не хотел — свою коренастую стражу, а воины пели негромкими голосами: Власти мудрых не бойся, бойся власти мужчин. Лик, исшрамленный в войнах, не боится морщин. Разве женщины любят нас за гладкость чела? И волна волосни нам на плечи легла. Шлем широкий бросает тень на лицо мое, а в могучей руке ужасающее копье. Мы съедаем барана за раз, если надо,— быка, не боимся ни вшей, ни зараз, лишь бы целы бока, лишь бы рука сильна, как кобылья нога, лишь бы глаза остры, как кинжал у сестры, у которой от Иртыша до Евфрата нет брата, отца и мужа, кроме булата. Лица у нас безбородые, как у скопцов, мы в страсти превосходили горбатых верблюжьих самцов, вечные беглецы, мы бежим от судьбы, гоня перед собой стада смятенных баб, усатых, бородатых. Мы зачаты на Иртыше, рождены на Дону, мы не помним, где родина, знаем только эту войну, бесконечное совокупление света и тьмы, но это не главное, ибо — коренасты сложением мы, правосудием славны. Молчание мудрых его окружало. Протяжные песни ему угрожали. VIII Ударами плети коня веселил. В персидском квартале над пропастью жил старик одинокий, копал в огороде колодец, чтоб видеть светила. Короче: слепого наблюдателя светил хан посетил. — Я слышал, перс, хоть стар ты и горбат, любовным опытом весьма богат. Поведай мне секрет соблазна, перс, мир содрогнется до седых небес от щедрости моей, признайся, перс! …А перса разобрал радикулит, он поклонился и не разогнулся. Так и стоит (преданье говорит) на месте до сих пор, не пошатнулся. Молчит проклятый! По этому поводу Ничтожный пишущий сочинил стих: Я понял истину, которую желал ему открыть согбенный перс: "Мужайся! О покоритель женщин, унижайся! И будет мускус у тебя и лал. Порой набор красивых слабых слов с любого тела может снять покров. Газелью покоряли даже львицу, словами поклонись — и покорится! Кто поклонился раз, тот не горбат". . . . . . . . . . . Какую тайну бережет Дулат? |