Занемог Богдан — красный молодец,
Девять лет он лежал без движения.
Богдан матери тихо наказывал:
— Сколько дней в году, мама,
Столько я городов обошел,
И меня, мама, ни одна болезнь не настигла
И лишь дома меня отыскала.
И не то меня гложет, что смертен я,
Но так жаль мне коня вороного,
За которым присматривать некому будет.
Есть мать у меня, а она уже старая,
Есть брат у меня — только он далеко,
Есть жена у меня — за конем бы она присмотрела,
Присмотрела б она, да уже за конем не моим.
Коль умру я, Богдан, добрый молодец,
Не неси меня, мама, на кладбище —
Схорони у дороги проезжей.
Мне построй монастырь в изголовье
И у сердца сады посади,
Пусть в ногах моих будет колодец,
Рядом знамя пусть алое вьется
И на привязи конь мой пасется…
Гочо, до этого рассеянно глядевший на буки, покрытые молодыми зелеными листочками, вдруг расправил плечи и, как никогда горячо, заговорил:
— Именно сейчас больше всего необходимо, чтобы реки прошлого влились в реки будущего. Человечество воспрянет только тогда, когда сможет отдохнуть от боев. Ненависть потому пылает в нас, что мы пять веков гнулись под чужим игом. Сейчас мы сражаемся не только против фашизма, но и против векового угнетения. Послушай, Ватагин, когда я с винтовкой в руках пошел бороться против фашистской тирании, во мне воскрес гайдуцкий дух. Мы обязаны продолжить начатое ими дело, хотя они и не смогли до конца осознать его. Вот я стою на вершине Богдан и чувствую, что во мне просыпается сердце Богдана-воеводы. Когда слышу, как ты поешь о героях-гайдуках, мне кажется, что их слава бессмертна, как песня. Но кто знает, когда-нибудь…
Гочо оборвал себя на полуслове, глаза его выразили все, что было у него на душе: мы тоже гайдуки. Мы, стоящие на вершине Богдан и ждущие своего воеводу. А он находился среди нас.
Жаль, не нашлось среди нас поэта, чтобы сложить оду в честь мужественной скорби героя.
— Знаешь, — вдруг промолвил Гочо, — когда я учился в гимназии, то очень любил мечтать, хотя то время вовсе не было подходящим для мечтаний. И как бы ты думал, о чем я мечтал? О девушке, прекрасной девушке, нежной и любящей, а девушки-то были тогда от нас далеки… Мы только-только вырвались из своих сел и взялись за большое дело: предстояло создавать партийные организации и открывать людям глаза на правду.
До сих пор вижу себя в ученическом кителе и фуражке, в рваных ботинках, хлюпающих по хасковским булыжникам. Бедная мама, она в ту пору никак не могла на меня нарадоваться: «Ученым человеком станет Гочо, род наш прославит!»
Мечтала видеть меня ученым, бедная, да ничего не получилось из этого. Стал я бунтарем по профессии. Как говорил Ботев: «Не плачь, мать, не тужи, что стал я гайдуком».
Разумеется, все мы являемся настоящими борцами, прежде всего потому, что мы сыновья одной матери — Болгарии. И потому, что мы, если понадобится, готовы умереть за нее.
Потом неожиданно для меня Гочо обернулся и с каким-то благоговением прошептал:
— Болгария, ты наша родная мать!..
И зашагал по тропинке, ведущей к Баррикадам. Я следовал за ним, хотя у меня подкашивались ноги. В душе звучали его слова: «Болгария, ты наша родная мать!..»
Перед закатом мы присели отдохнуть на поляне. Гочо казался чем-то озабоченным и все молчал. Но когда встречался со мной взглядом, то издали махал рукой. Он любил меня, как сына, и доверял самые сокровенные свои тайны.
— Садись сюда, я тебе расскажу о своей муке, которую ношу в сердце еще с тех пор, когда учился в гимназии. 1917 год стал годом моего боевого крещения. Тогда мы, молодежь, основали кружок тесных социалистов в гимназии. Горсточка людей — человек двадцать наиболее передовых ребят.
Хотя мы занимались исключительно просветительной деятельностью, работа нашего кружка носила конспиративный характер. Социалисты тогда отнюдь не были в чести, и власти их преследовали. Одним словом, нам с трудом удавалось доказать свою правоту. Для этой работы нужна была не только смелость, которой мы, бесспорно, обладали, но и разум. От нас прежде всего требовалось стать примерными и сильными учениками, чтобы мы могли лучше исполнять порученные нам задачи. Да как же иначе смог бы слабый привлечь на свою сторону сильного? Чтобы стать руководителем, надо многое знать и уметь, быть умным и тактичным. Человек, не имеющий достаточной подготовки, не может быть руководителем.
Вот почему мы и ложились, и вставали с книгой в руках. Каждый стремился узнать больше. В нашем социалистическом кружке не было отстающих учеников — мы все стали отличниками.
Ну да я отвлекся от главного. Самого лучшего из нашей группы сожгли заживо. Это был Стойко Щерев — золотой парень, готовый умереть за товарища, принести себя в жертву ради других! Столько лет прошло с тех пор, а он, как живой, у меня перед глазами, и особенно в трудные минуты я неизменно вспоминаю о нем. Стойко Щерев, Васил Митев, Илия Граматиков и я были первыми руководителями нашего кружка.
Еще до привлечения Щерева к активной революционной работе я долгое время дружил с ним. Он слыл одним из лучших учеников, и мы хотели любой ценой добиться включения его в ряды наших единомышленников. Мне поручили поработать с ним. Однажды после уроков я догнал его на улице и предложил пойти на наше собрание. Стойко посмотрел на меня, улыбнулся и принял все это как нечто само собой разумеющееся.
Впоследствии он стал не только опытным руководителем и агитатором, но и бесстрашным борцом. Как и Петлешкова, палачи сожгли его заживо.
Когда мы завоюем свободу, прежде чем взяться за большие дела, мы должны воздвигнуть памятник в честь павших, чтобы живые помнили о них. Не должно быть забытых героев.
Я, кажется, совсем заговорил тебя. Спокойной ночи!
Гочо лег, склонив голову на гайдуцкий камень. Наверное, во сне ему привиделся Стойко Щерев.
Однажды летней ночью, после долгого и утомительного перехода, мы очутились в кошаре деда Кольо. Горы притихли. Усмирились ветры, как после отшумевшей бури. Бездонное небо казалось кротким и синим-синим. Луна, появившаяся из-за вершины Старчовец, печально освещала примолкшие калоферские кошары.
Дед Кольо, старший потомок Калофера-воеводы, ровесник Ботева и Левского, присев к пылающему чабанскому костру, разговаривал со своими собаками, не сводившими с него преданных глаз. Как будто рассказывал им о чем-то. Наверно, о битвах, когда-то гремевших в этих горах, о павших героях, с которыми он делился последним ломтем тяжело достающегося чабанского хлеба.
Дед Кольо был не просто чабаном. Через его кошару прошло много гайдуков, воевод и народных борцов. Здесь останавливались Левский и Ботев. О них старик сохранил самые светлые воспоминания и питал к ним теплые чувства. Жизненные бури как будто специально пощадили его для того, чтобы он передал новым поколениям бунтарские заветы Ботева и Левского. Как только заходила речь о них, из его старческих глаз, едва заметных под мохнатыми седыми бровями, катились тяжелые слезы.
Старик олицетворял собою живую историю Болгарин, и мы всегда с большим интересом слушали его воспоминания о грозных годах борьбы против турецкого владычества. И сейчас были рады приветствовать старого бунтаря.
Мы отдохнули под гостеприимным кровом деда Кольо и стали собираться в путь.
Мы вошли в густые леса Старчовеца. Остановились на хорошо защищенной от ветров скале, откуда было удобно наблюдать за окрестностями. Прямо перед нами возвышались гигантские контуры Стара-Планины. Вершина Юмрукчал, как древний герой, вонзила свой меч в небесную высь. Вершины облаков, похожие на скалы, казалось, вот-вот прольются ливнями на измученную болгарскую землю. Но мы находились в хорошо защищенном месте и поэтому не чувствовали надвигающейся бури. Мы сняли с себя рюкзаки и винтовки и свалились без сил прямо на камни. Чьи-то признательные руки высекли сейчас из этой скалы вооруженного партизана. Он вечно стоит на посту и стережет родину Ботева — город-красавец Калофер. Никогда не предполагал, что после победы на этом святом месте, где мы с Гочо боялись, чтобы в нас не угодила пуля, я снова встречусь со своими старыми помощниками — Петко и Стояном-Медвежатником. Волосы их побелели как снег, но оба они сохранили бодрость духа.